Министр государственных имуществ Александр Зеленой спрашивал соизволения государя устроить в Петербурге в залах министерства выставку произведений художника Верещагина о туркестанской войне и некоторых военных трофеев художественного значения… Соизволение было дано… Пока в Петербурге разбирали будущие экспонаты, сам художник укатил на Запад.
Александр вслушался в привычные слова сугубой ектиньи: «Еще молимся о Благочестивейшем, Самодержавнейшем, Великом Государе нашем императоре Александре Николаевиче всея России, о державе, победе, пребывании, мире, здравии и спасении Его и Господу нашему наипаче поспешити и пособити Ему во всех (во всем) и покорити под нози Его всякого врага и супостата. Еще молимся о супруге Его Марии Александровне, о наследнике Его…»
Вдруг пришло на память одно неожиданное письмо… Царю доложил о нем в том печальном 1865-м тогдашний начальник III отделения князь Василий Долгоруков. Не кто иной, как редактор заграничной, запрещенной в России газеты «Колокол», изгнанник Искандер-Герцен дерзнул обратиться к императору всея Руси с политическим посланием по поводу трагически ранней гибели цесаревича Николая.
Государь потребовал тогда полный текст этого письма, и несколько выражений невольно запомнились. Тон письма был высоким, исполненным чувства достоинства. Вот что открыто писал монарху изгнанник 2 мая 1865 года:
«Судьба неумолимо, страшно коснулась Вас. Грозно напомнила она Вам, что, несмотря на помазание, ни Вы, ни Ваша семья не освобождены от общего закона, — Вы под ним… К бесчисленному числу польских семей, повергнутых в глубокое горе, потерявших сыновей своих, прибавилась еще семья в трауре — это Ваша семья, государь. Она счастливее их, ее горе не будет оскорблено. Между нами, противниками Вашей власти, не найдется ни одного бездушного негодяя, который проводил бы гроб Вашего сына обидой, который хотел бы сорвать траур с матери или сестры, отнять тело у родителей и могилу у слез… всего того, что делали и делают Ваши Муравьевы в Польше. В жизни людской есть минуты грозно-торжественные, в них человек пробуждается от ежедневной суеты, становится во весь рост, стряхает пыль — и обновляется. Верующий — молитвой, неверующий — мыслью. Минуты эти редки и невозвратимы. Горе, кто их пропускает рассеянно и бесследно! Вы в такой минуте, государь, — ловите ее. Остановитесь под всею тяжестью удара, с Вашей свежей раной на груди и подумайте, только без сената и синода, без министров и штаба, — подумайте о пройденном — о том, где вы и куда идете…
Первое письмо мое не прошло даром. Невольный крик радости, вырвавшийся из дали добровольной ссылки, подействовал на Вас… Язык свободного человека был для Вас нов, Вы в его резких словах поняли искренность и любовь к России — вы тогда еще не ссылали утопии на каторгу, не привязывали к позорному столбу человеческой мысли. Это был медовый месяц Вашего воцарения, он заключился величайшим актом всей династии Вашей — освобождением крестьян. Победивший Галилеянин, вы не умели воспользоваться вашей победой… Вы сошли с Вашего пьедестала, опираясь на тайную полицию и явно подкупленную журналистику… и вы начали бой с молодым поколением, — бой грубой власти, штыков, тюрем, — против восторженных идей и вдохновенных слов. Ваш предшественник воевал в Польше с детьми, Вы воюете в России с юношами и отроками, поверившими Вам и Вашим органам, что для России настала новая эпоха…
Прошедшее немо… убитых вы не воротите. Искупите вину Вашу перед живыми и, стоя у гроба Вашего сына, отрекитесь от кровавой расправы… Вы видите ясно и едва можете скрыть, что старая машина, ржавая и скрыпучая, устроенная Петром на немецкий лад и прилаженная немцами на русский, негодна больше. Вы видите, что нельзя больше управлять народом в 70 миллионов, как дивизией. Фрунт не стоит больше „смирно“… Вы не знаете, ни о чем страдает Россия, ни чего она хочет. И как же Вам знать? Печать не свободна, да и Вы мало читаете. Видите Вы одних слуг, зависящих от Вас, лгущих перед Вами! Свободных людей, поднимающих голос, вы казните… Вы с беспримерной свирепостью осудили единственного замечательного публициста, явившегося в Ваше время. А знаете ли, что писал Чернышевский? В чем состояло его воззрение?.. Для чего же Вы отдаляете истину, для чего Вы обманываете себя, что Вы, помимо народного совета и вольной речи — вывезете садящуюся на мель петровскую барку в широкое русло?.. Взгляните ясно и просто с Монблана, на который Вас поставила судьба, разгоняя стаи галок и ворон, имеющих право приезда ко двору, и Вы увидите, что лавированием между казенным прогрессом и полицейской реакцией Вы далеко не уедете и сведете себя на один бесплодный отпор…
Не лучше ли, не доблестнее ли порешить общие дела общими силами и созвать со всех концов России, со всех слоев ее — выборных людей. Среди их Вы услышите строгие суждения и свободные речи, но будете безопаснее, чем был Ваш дед, окруженный рвами, стенами и лейб-гвардейскими эспонтонами в подобострастной немоте Михайловского дворца… Вы собирались идти дальше тем страшным путем, которым Вы идете с половины 1862 года. Возвратитесь с похорон Вашего сына на прежнюю дорогу… Но прежде всего остановите руку палача, возвратите сосланных и прогоните внезаконных судей, которым поручалась царская месть и неправое гонение…
Искандер».
В задумчивости Александр отвлекся от церковного ритуала и вернулся к действительности уже под пение «Отче наш». Он первым подошел к золотому кресту и с привычным тайным удовлетворением ощутил, как дрогнула рука священнослужителя, державшая крест.
Тем временем снаружи, под колокольный благовест, пришла в движение огромная вереница роскошных экипажей — открытых колясок, карет, фаэтонов. Протяжно прозвучала кавалерийская команда, и казачий эскорт на светло-серых донцах в готовности застыл на выезде. Колокола смешались с голосами кора, когда двери распахнулись и от них до самой подножки царского экипажа мгновенно раскатили длинный текинский ковер золотисто-алого оттенка.
Когда колокола на миг смолкли, в неожиданной тишине стал слышен будто легкий серебряный звоночек… Звяканье царских шпор. Государь твердо прошел к экипажу и сам помог императрице Марии стать на ступеньку, затем, прежде чем занять свое место на сиденье, выпрямился и слегка кивнул рукоплещущей толпе верноподданных, осаживаемой полицейскими от ограды. Восторженные возгласы по-русски и по-немецки еще не успели смолкнуть, как длинный кортеж взял хороший аллюр и быстро помчался по красивой лесистой дороге к мосту через Рейн у города Майнца.
Во время короткой задержки перед мостом государь знаком пригласил в свой экипаж графа Шувалова, ехавшего впереди…
Настоящим придворным свойственно некое особое безошибочное чувство — угадывание невысказанных мыслей и предупреждение невысказанных пожеланий властителя. Петр Андреевич, начальник III отделения канцелярии Его Величества и шеф жандармов, угадал, что государю неприятны обстоятельства, о которых надо поговорить. Значит, указания должны последовать как бы вскользь и вовсе невзначай, и как будто бы ради надобностей подчиненного, а никак не царственного лица. Лишь бы не ошибиться в догадке и не попасть впросак.
Однако Шувалов даже не успел измыслить предлог, чтобы затем соскользнуть на нужное, как государь сам, глянув на катящиеся внизу рейнские волны и внушительные форты старой крепости Кастель, навещаемой теперь лишь туристами, нашел сходство между здешним рейнским мостом и каменным бернским, через реку Ааре…
Шувалов смекнул: неприятное обстоятельство — оставшиеся там, в Швейцарии, опасные бумаги.
— При звуке этого названия, — повел он беседу в нужное русло, — вспоминается недавняя кончина, случившаяся в Берне… Родился князем, помер пасквилянтом.
Александр, будто удивленный напоминанием о столь неугодном лице, осведомился, просто как христианин, каковы были обстоятельства смерти? Неужто русский князь так и отошел, как язычник?
Граф стал докладывать некоторые подробности. Мол, незадолго перед концом Петр Владимирович Долгоруков прогнал от себя прибывшего из России родного сына Владимира, а для изъявления последней воли и составления духовного завещания вызвал к себе эмигранта Герцена-Искандера, который действовал совместно с эмигрантом Николаем Платоновым Огаревым и поляком Станиславом Тхоржевским, старинным агентом Герцена — Огарева, а в прошлом — лондонским книготорговцем. Однако в самый час кончины при умирающем оставались врач — профессор Фогт, упомянутый Тхоржевский и поспевшая в последние дни перед концом супруга умирающего, княгиня Ольга Дмитриевна Долгорукова. Она отслужила по скончавшемуся мужу христианскую панихиду. Преставился князь в день Преображения Господня, 6 августа по русскому календарю, или 18-го по западному… Однако в своем завещании князь Петр ни жене, ни сыну не дал полномочий управлять своими бумагами и заграничным имуществом. Сказал, хватит, мол, и того, что осталось им в России… Тульское имение и прочая недвижимость.