— Почему у вас поцарапаны лицо и шея?
— А это последствия неквалифицированного удушения.
— Кто вас душил?
— Никто ее не душил! Она такая и пришла! — наперебой вопят перетрусившие бабенки.
— Кто? — еще раз спрашивает врач. Голос ее становится грозным. Из-под халата видна военная форма. Она невысока, очень худа, лицо с кулачок, с тонким орлиным носом и тонкими же очень злыми губами. В камере тишина, настороженная, полная страха. Врач смотрит на меня. Я отвечаю с извинительной улыбкой.
— Я не заметила, кто именно. Они тут все на одно лицо. У всех рожи убийц.
— Ладно. Сейчас мы вызовем корпусного и переведем вас в другую камеру.
— Сделайте одолжение.
Надзирательница с врачом уходят. Я оглядываю всех и говорю на прощание несколько язвительных слов.
Через несколько минут меня переводят в новую камеру.
Первая, кого я встречаю в этой камере, знакомая Алика Гинзбурга. Она не из наших, просто была когда-то соседкой Гинзбурга, кое-что знает о нем и о его друзьях.
В этой же камере мне объясняют, что место, из которого я пришла, — настоящее логово диких зверей. Там каждый день происходят дикие скандалы — в основном из-за той самой Зои, относящейся к доселе мне не известной породе женщин, которых в тюрьме называют «коблами».
«История с удушением» имела свое продолжение. Примерно через месяц, когда легенды о моей голодовке рассказывались по всей тюрьме и у меня даже появились последователи (одна женщина проголодала целых 15 дней и, кстати, кое-чего добилась), мне довелось встретиться с женщиной, попавшей в ту самую камеру недели через три после меня. Камера была почти в прежнем составе, и мои «убийцы» с гордостью рассказывали ей, что «та самая знаменитая Окулова» один день сидела вместе с ними. «Она такая гордая, так здорово разговаривала с надзирателями и врачами, отказалась лечь под шконку, и они ничего не могли с ней сделать. Некоторые у нас ее не сразу поняли, но потом разобрались, что к чему».
Я очень веселилась, получив этот привет.
Новое в «Крестах»
С 1964 года в «Крестах» многое изменилось. Тогда женщин держали в одном корпусе с мужчинами, и занимали они всего два этажа в одном из ответвлений «Креста». Камеры были небольшие, только на 4 человека. Теперь есть камеры на 8, на 12, на 20 человек и больше. Но мест всем все равно не хватает. Я видела камеры, где под каждой шконкой лежало по заключенной. Даже в больнице больные иногда лежат на полу.
На окнах появились железные жалюзи. В 1964 году я еще видела солнце в камере.
Но появились и некоторые изменения «к лучшему». Вместо железных «параш» в углах поставили унитазы. Это создает удобства для надзирателей — не нужно выводить заключенных «на оправку» дважды в день, но воздух в битком набитых и плохо проветриваемых камерах чище от этого не стал. Постоянно ощущаешь, что не туалет находится в жилом помещении, а ты живешь в туалете.
Вместо привычного круглого глазка на двери — «волчка» — появились застекленные окошечки размером примерно 15X40 см. С наружной стороны они прикрыты щитками, которые могут закрепляться в поднятом положении. Теперь надзиратель может незамеченным подглядывать за зечками из коридора.
Еще одно нововведение — раковина с краном. Вода, конечно, только холодная. В 1964 году в «банный день» заключенные сдавали свое белье в прачечную, где работали женщины из хозобслуги. Теперь все стирается прямо в камерах. Этим удобством вовсю пользуются «коблы» и «ковырялки». За завесами из мокрых сорочек на шконках идет «настоящая семейная жизнь».
Не было зеркал, но зато посуду мыли на кухне, а не в камерах холодной водой с мылом.
Еще одно существенное изменение к худшему. Все надзиратели в женском корпусе — женщины. Раньше было примерно пополам. Мужчины-надзиратели к женщинам относятся неплохо, да и посылали в женское отделение обычно не самых свирепых. Надзирательницы же и тогда были ужасны: почти сплошь старухи с тюремным опытом еще сталинских времен. Теперь появилось много молодых надзирательниц. Я плохо представляю себе, как именно жизнь может довести современную молодую девушку до выбора такой странной профессии. Видимо, в основе этого выбора лежит все та же жилищная проблема. Некоторых привлекает, конечно, дополнительный отпуск и сравнительно большая зарплата. Но обучение этой профессии ни для кого бесследно не проходит: все они безобразно грубы, как в обращении с заключенными, так и внешне.
Еще одно новое здание в тюрьме — небольшая картонажная фабрика. Заключенные, пожелавшие работать, зарабатывают на ней копеек 30 за день. Работать идут не только ради денег, а в основном ради общения.
Помнится, в шестьдесят четвертом году женщин довольно скоро после утверждения приговора отправляли в лагеря. Сейчас они томятся порой по нескольку месяцев, поскольку число заключенных, идущих этапом, строго ограничено, а число сидящих в тюрьме — наоборот.
А психотеррора у нас нет
На третий день голодовки меня ведут к психиатру.
— В чем смысл вашей голодовки?
— Это единственная доступная мне форма протеста против заведомо ложного и клеветнического обвинения и незаконного ареста.
— А вам известно, что в случае продолжения голодовки мы вынуждены будем поместить вас в психоотделение?
— На каком основании?
— Голодающих положено изолировать, а у нас свободные одиночки есть только на психоотделении.
— Ну что ж, надо же и мне испытать, что такое советский психотеррор, о котором столько говорят проклятые империалисты…
— У нас в стране нет психотеррора.
— Да ну?! — обрадовалась я и чуть не захлопала в ладоши.
— По крайней мере в Ленинграде, — смягчается психиатр.
— А Борисов и Файнберг?
— Я хорошо знаком с историей болезни Файнберга. Так вот, я вам со всей ответственностью заявляю, что Файнберг вышел от нас таким же стопроцентно здоровым человеком, каким он к нам и попал.
Все началось с сигарет
В первые же часы заключения сигареты у меня кончились: я поделила их между такими же бедолагами, которым во время ареста не дали взять с собой самое необходимое. Слава Богу, у меня было две или три сигареты, когда я попала к моим «душительницам» — кто-то сунул перед уходом из «собачника». В общей камере, где я встретила знакомую Гинзбурга, с сигаретами было плохо: это был день перед выпиской из ларька. Но когда меня уводили на психоотделение, симпатизировавшие мне, но не очень доверявшие друг другу уголовницы тайно набили мне карманы сигаретами и папиросами — у кого что было. Психиатры у меня все отобрали: «Голодающему курить вредно». Дня три-четыре не курю. В первые дни голодовки это не особенно приятно, так как чувство голода ослабевает постепенно, а сигареты могли бы заглушить его.
Приходит мой адвокат. Его повели прямо в психоотделение и устроили нам встречу в кабинете врача. Первый мой вопрос к нему: «Вы курите?»
— Нет. Но я сейчас для вас что-нибудь раздобуду.
Он ловкий, мой адвокат. Выходит в коридор и, скорчив жалобную мину, обращается к ребятам из хозобслуги и санитарам:
— Заключенненькие, подайте бедному адвокату несколько сигареток.
Заключенненькие гордо презентуют ему целую пачку.
Я счастлива.
Ребята догадались, для кого предназначались сигареты, и с этого момента недостатка в них у меня не было. Они открывали «кормушку» и молча протягивали несколько сигарет, другие старались поговорить со мной, если поблизости не было надзирателя. Хотя надо сказать, что надзиратели психоотделения попадались все какие-то добродушные и ко мне относились прекрасно, смотрели сквозь пальцы на все, за чем призваны были наблюдать.
Кто-то пользовался моментом, когда меня выводили из камеры к врачам или еще куда-нибудь, забегал в открытую камеру и прятал под мою подушку сразу две-три пачки.
Несколько раз я находила там же конфеты и апельсины — кто-то хотел меня тайком подкормить. Я так же тайно отдавала их кому-нибудь из санитаров. Съедобные подарки прекратились. Ребята носили мне книги, доставали мне бумагу и стержни для авторучек. Когда у меня сдало сердце, и врач-терапевт сказал, что неплохо поддержать его крепким чаем или кофе, у меня появились крепкий чай и кофе. Уж где они брали кофе — ума не приложу. Вершиной их прекрасного отношения были попытки передать на волю мои стихи и письма. Я не всех ребят помню по именам, но запомню их навсегда, тем более что кое-кто из них поплатился за дружбу со мной, и очень сурово: вместо УДО[2], ради которого они, собственно, и шли на довольно тяжелую и неприятную работу в хозобслугу психушки, — лагерь. Я переживала эти провалы очень тяжело. Но ни один из них не упрекнул меня, уходя на зону. А сообщалось об этом так: «У такого-то не удалось. Пошел на зону. Давай бумаги — я попробую».