От Репина письмо{2}. Впрочем, только отрывок. Остальное погибло. Да и как не погибнуть, если он прямо пишет: «Кому ведать надлежит, следят за вашей перепиской: вы на счету интересных — еще бы!»
26 апреля. Был вчера у Тынянова. Его комнатенка так уставилась книжными шкафами, что загородила даже окна.
С восторгом отзывается о романе «Мангэттен» Дос Пассоса. «Американская литература расцветает необычайно. Начинают казаться какими-то старинными Куперами — все эти О'Генри, Джэки Лондоны». Чарующая бодрость, отзывчивость на все культурное, прекрасные глаза, думающий лоб, молодая улыбка, я понимаю, почему бедная Варковицкая по уши влюбилась в него. О Тургеневе — вот ум! Письма.
21 мая. Был у меня вчера Иванов-Разумник. Он внушает мне глубочайшее уважение. Во всем его душевном строе чувствуется наследник Белинского, Добролюбова и пр. — то есть лучший и теперь уже легендарный тип интеллигента. Я знаю, как он страшно, беспросветно нуждается (знаю также, как сильно он не любит меня), но когда я попросил его прочитать корректуры моего «Некрасова» и упомянул при этом, что Госиздат заплатит ему за работу, он воскликнул:
— Ну зачем это! Не надо. Я просто в порядке товарищеской услуги.
«Товарищеская услуга», которая должна отнять у него не меньше 8 суток работы!
Одет он ужасно. Трепаное пальто, грязная мятая куртка (но не «лохмотья», а «одежда», носимая с достоинством). Лицо изможденное, волосы хоть и черные, но очень жидкие — и весь он облезлый, нарочито-некрасивый, — но вся установка на «внутреннюю красоту», и эта внутренняя красота лучится из каждого его слова. Подлинная, скромная, без позы.
23 мая. Был у меня вчера Тынянов. Позвонил, можно ли прийти.
Записал в Чукоккалу два экспромта{3}. Едет на Кавказ. «Кстати, изучу его, проберусь туда поближе к Персии». Об Иванове-Разумнике говорит: сочетание «Русского Богатства» и «символистов» — неестественно в одном человеке. Принес мне матерьял для примечаний «Некрасова».
Все мое расположение к Войтоловскому проходит. Он назначен цензором моих примечаний к «Некрасову». Дело происходит так. Я отправляюсь к нему с утра на улицу Красных Зорь и читаю подряд все мои примечания. Он сидит на диване и слушает. Самое поразительное во всем этом — невежество этого рапповского историка русской литературы. Он никогда не слыхал имени Я.П.Буткова, он никогда не читал лучших стихотворений Некрасова, и для него только тогда загорается литературное произведение, если в нем упомянуто слово рабочий или если путем самых идиотских натяжек можно привязать его так или иначе к рабочему, причем рабочий для него субстанция вполне метафизическая, так как он никогда его не видал, дела с ним никакого не имеет, любит его по указке свыше, кланяется ему как богу, во имя тех будущих благ, которых такие же Войтоловские лет 50 назад ожидали от столь же мистического «народа». Но вера в спасительную силу «народа» — тоже идолопоклонная — была благороднее: она не давала матерьяльных благ верующему, а здесь Войтоловские веруют по приказу начальства и получают за свою веру весьма солидную мзду. Тогда люди шли «в народ» — в кишащие тараканами избы, а теперь они благополучно сидят по шикарным квартирам и стукаются лбами пред умонепостигаемым и трансцендентальным «рабочим» — ни в какие рабочие не идя. И конечно, пройдет 10 лет, народится какой-нб. новый «учитель», который докажет, что не рабочему надо поклоняться, а вот кому, — и станут поклоняться другому. Ведь вдруг оказалось, что община — миф, что социалистичность крестьянина — миф, и тогда все Войтоловские, лжемарксисты, квазисоциал-демократы сразу запели иные акафисты.
5 августа. Два раза был у меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) — и на всем лице спокойствие, словно он узнал какую-нб. великую истину. Эту истину он узнал из книги J.Marcinowski «Борьба за здоровые нервы»{4}, которую привез мне из города. «Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душою над дрязгами, и болезнь пройдет сама собою! — вкрадчиво и сладковато проповедует он. — Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо». И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь окружающий быт вызывает в нем по-прежнему гадливость, что он ограничил весь круг своих близких тремя людьми (жена, сын и любовница), что по воскресениям он уезжает из Сестрорецка в город, чтобы не видеть толпы. По поводу нынешней прессы: кто бы мог подумать, что на свете столько нечестных людей! Каждый сотрудник «Красной газеты» с дрянью в душе — даже Радлов (который теперь редактор «Бегемота»).
О Федине: «Рабиндранат Тагор. Он узнал, что я так называю его, — и страшно обиделся».
О Луначарском: «Я вчера видел его жену. Красивая, но какая наглая!»
О себе: «Был я в Сестрорецком Курорте. Обступили меня. Смотрят как на чудо. Но почему? — „вот человек, который получает 500 рублей“».
Стал я читать книгу, которую он привез мне из города, — труизмы в стиле Christian Science{5}. Но все они подчеркнуты Зощенкой — и на полях сочувственные записи. Подчеркиваются такие сентенции: «Путь к исцелению лежит в нас самих, в нашем личном поведении. Наша судьба в наших собственных руках». А записи такие: «И литература должна быть прекрасна!» (Английская литература.)
6 августа, суббота. С утра пришел Зощенко. Принес три свои книжки: «О чем пел соловей», «Нервные люди», «Уважаемые граждане». Жалуется, что Горохов исказил предисловие к «Соловью». Ему, очевидно, хотелось посидеть, поговорить о своих вещах, но я торопился к Луначарскому, и мы пошли вместе. Он очень бранил современность, но потом мы оба пришли к заключению, что с русским человеком иначе нельзя, что ничего лучшего мы и придумать не можем и что виноваты во всем не коммунисты, а те русские человечки, которых они хотят переделать. Погода прекрасная, я в белом костюме, Зошенко в туфлях на босу ногу, еле протискались в парк (вход 40 копеек) и прямо в ресторан, чрез который — проход к Луначарскому. Зощенко долго отказывался, не хотел идти, но я видел, что он просто робеет, и уговорил его пойти со мной.
— Всеволод Иванов рассказывает, что Луначарский остался тут, на курорте, потому что ему не дали валюты, не позволили вывезти деньги за границу, а ему, Всеволоду, позволили, и он взял с собой 1½ тысячи.
— Хорошо пишет Всеволод. Хорошо. Он единственный хороший писатель.
Войдя в ресторан, мы сразу увидали Луначарского. Он сидел за столом и пил зельтерскую. Я познакомил его с Зощенкой, и пошли к нему в номер, он впереди, не оглядываясь. Вошли в комнату. Там секретарь Луначарского стал показывать ему какие-то карточки — фотографии, привезенные из Москвы, киноснимки: «Луначарский у себя в кабинете (в Наркомпросе)". Тут же была и Розенель — стройная женщина с крашеными волосами — и прелестная девочка, ее дочка, с бабушкой. Луначарский нас всех познакомил, причем девочке говорил по трафарету:
— Знаешь, кто это? Это — Чуковский.
Оказалось, что в семье наркома того самого ведомства, которое борется с чуковщиной, гнездится эта страшная зараза.
Розенель (мне): — Я вас сразу узнала по портрету… По портрету Анненкова»{6}. (Зощенке): — А вас на всех портретах рисуют не похоже… Как жаль, что в ваших вещах столько мужских ролей — и ни одной роли для женщин. Почему вы нас так обижаете?