2 февраля. Мы — в Москве! Женя декламирует: «Здравствуй, милая, родимая, здравствуй, милая, любимая Москва!» С вокзала доставиться нет никакой возможности. Но начальник поезда отрекомендовал мне некоего Кузнецова, который за бутылку водки добыл мне грузовичок — и вторую бутылку дал я шоферу, и вещи мои были доставлены.
Толстой вчера был в ударе: прелестно рассказал, как возят Гитлера в клетке по всем городам СССР. Сначала собираются огромные толпы в Москве, в Ленинграде, потом надоедает глазеть на него, его возят по уездным, потом — по глухим деревням — и в конце концов никакого интереса к нему. Он страшно оскорблен, рычит, становится на дыбы: «Я — Гитлер». Но никакого интереса.
5 марта. Я читаю Carlyle’s «History of Frederick the Great»[83]. Поучительно! Вот где корни пруссизма, джингоизма, фашизма — и германского машинного тупоумия.
10 марта. Вчера звонок: «С вами будут говорить из Детгиза». Голос Голенкиной. «К.И., я вам должна сообщить, что мы получили указание не издавать вашей сказки». Я ничего не ответил и повесил трубку. Итак, победила Наумова, и советские дети остались без сказки.
29 марта. 26-го выступал в Союзе Писателей на совещании. Очень плохо. Сам себе казался старым и провинциальным. Изумительно говорил Эренбург. Вчера в Зале Чайковского читал воспоминания о Горьком (день его 75-летия). Вместе со мною выступали Фадеев, Федин, Сурков и Всев. Иванов. Фадеев (председатель) собрал все затасканные газетные штампы, смешал их в одну похлебку, и — речь его звучала как пародия. Она и есть пародия, т. к. единственное его стремление было — угодить не читателю, не слушателю, не себе, а начальству. Это жаль, потому что есть же у него душа! Федин мне рассказывал, что, когда из ЦК позвонили Фадееву, чтобы он написал похвалу Ванде Василевской, он яростно выругался в разговоре с Фединым и сказал: «Не буду, не буду, не буду писать», а потом на другой день написал и позвонил Федину: Знаешь, «„Радуга“ не так и плоха». Написать-то он написал, а заказчики не взяли. Все же что-то в нем есть поэтическое и сильное.
29/IV. Мне опять, как и зимою 1941/42 г., приходится добывать себе пропитание ежедневными выступлениями перед детьми или взрослыми.
15/V. Телеграмма из Ташкента: «Печатание сказки приостановлено. Примите меры. Тихонов». Начал писать о Чехове. Увлекательно.
2 июня. О сказке еще никакого решения. Не знаю, что и делать. Завтра — в Союзе Писателей в 6 часов заседание Президиума для обсуждения сказки. Был сегодня у Толстого. У него такая же история с «Иоанном Грозным». Никто не решается сказать, можно ли ставить пьесу или нет. Ни Щербаков, ни Еголин, ни Александров. В конце концов он сегодня написал письмо Иосифу Виссарионовичу.
3 июня. Совещание Президиума по поводу моей сказки. Все пели себя очень сплоченно — высказались за сказку единодушно. Обратно я шел со Слонимским и Асеевым. Погода прелестная. Тверской бульвар в зелени. Нежно серебрится аэростат заграждения. На бульварах гомон и смех. Москве хочется быть легкомысленной. «Как много лишнего народу в Москве!» — говорил вчера Шолохов.
15/VI. Сейчас мне позвонил академик Митин, что Г.Ф.Александров сказку разрешил. Так зачем же злые вороны очи выклевали мне?{1}
24/VII. Был вчера в Переделкине — впервые за все лето. С невыразимым ужасом увидел, что вся моя библиотека разграблена. От немногих оставшихся книг оторваны переплеты. Разрознена, расхищена «Некрасовиана», собрание сочинении Джонсона, все мои детские книги, тысячи английских (British Theatre[84]), библиотека эссеистов, письма моих детей, Марии Б. ко мне, мои к ней — составляют наст на полу, по которому ходят. Уже уезжая, я увидел в лесу костер. Меня потянуло к детям, которые сидели у костра. — Постойте, куда же вы? — Но они разбежались. Я подошел и увидел: горят английские книги, и между прочим — любимая моя американская детская «Think of it»[85] и номера «Детской литературы». И я подумал, какой это гротеск, что дети, те, которым я отдал столько любви, жгут у меня на глазах те книги, которыми я хотел бы служить им.
Вчера взят Харьков нашими войсками.
Сейчас получил из Ташкента «Одолеем Бармалея» изд. Госуд. изд-ва УзССР.
23/[IX]. Взята Полтава!!
Тата вернулась с трудфронта. Первая ночь в родительском доме. Спит. И вдруг закричала. «Что с тобой?» — «Мне приснилось, что немцы запихивают меня в пушку „Катюшу“, чтобы выстрелить мною в русских».
7/XI. Взят Киев. Речь Сталина. Получена телеграмма, что 3-го Лида и Люша выехали из Ташкента.
25/XII. 4 дня тому назад скончался Тынянов. Хоронил его.
Сегодня утром у Марины родился сын{2}.
29/XII. Купил Жене елку. Он говорит: «Я думал, что дед вообще принципиально против елок». (Ему шесть лет.)
1944
1 января. Встретил с Лидой, М.Б., Люшей Новый год. Тата Пыла у новорожденного: «Вот дуся! ах какой дуся»{1}. Вышли «9 братьев» — Колин роман. Взят Житомир — опять!!! На этот раз навсегда. Говорят, немцы присылали в Тегеран просить мира.
Был вчера у Михалкова, он всю ночь провел у Иосифа Виссарионовича — вернулся домой в несказанном восторге. Он читал Сталину много стихов, прочел даже шуточные, откровенно сказал вождю: «Я, Иосиф Виссарионович, человек необразованный и часто пишу очень плохие стихи». Про гимн Михалков говорит: «Ну что ж, все гимны такие. Здесь критерии искусства неприменимы! Но зато другие стихи я буду писать — во!» И действительно, его стихи превосходны — особенно о старике, продававшем корову.
После этого мне читала чудесные стихи Наташа Кончаловская: особенно оригинально про чайник.
1 марта. Пошляки утешают меня: «За битого двух небитых дают — да никто не берет». — «Битье определяет сознание». В тот же день я был в Театре Ленинского комсомола — «Сирано». Играли скверно. «Нора» в тысячу раз лучше.
Статья в «Правде»{2}. Звонки от Фадеева, Вирты, Лены Конюс.
Достоевский. (Для моей статьи о Чехове.) «Только то и крепко, подо что кровь течет. Только забыли, негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а у тех, чью кровь проливают. Вот он — закон крови на земле»{3}.
Васильев внушил отвращение не своим наветом у Щербакова. Это мне понятно: человек с навязчивой идеей предстал впервые перед тем, к кому стремился все эти годы, — обалдел — и, человек патологически обидчивый, свое подозрение, свою обиду, свою уязвленность излил как сущее. Гнусен он был после доноса. Вернувшись от Щербакова, он заявил мне, что он покончит жизнь самоубийством, что он не может жить с таким пятном, что он сейчас же заявит т. Щербакову о своей лжи. «Я не достоин подать вам руку!» — сказал он М.Б. Потом он сказал мне по телефону, что ему звонил Щербаков и запретил ему водиться со мной, а то бы он сейчас пришел ко мне; стал утверждать, что Щербаков все это затеял (!) из неприязни (!) ко мне. Когда я через 2 часа потребовал у него, чтобы он написал правду, он вдруг заявил, что ОГЛОХ, что не слышит меня, что через час он непременно напишет. Когда же я пришел к нему через час, он сказал, что он мертвецки пьян, и вел себя так слякотно, что я, человек доверчивый, воображавший, что он переживает душевные муки невольного лжеца и предателя, увидел пред собою дрянненького труса и лукавца.