3 февраля. Был у Пастернака. Он лежит изможденный — но бодрый. Перед ним том Henry James. Встретил меня радушно — «читал и слушал вас по радио — о Чехове, ах — о Некрасове, и вы так много для меня… так много…» — и вдруг схватил мою руку и поцеловал. А в глазах ужас… «Опять на меня надвигается боль — и я думаю, как бы хорошо… (Он не сказал этого слова.) Ведь я уже сделал все, что хотел. Так бы хорошо».
Все свидание длилось три минуты.
Вчера у Пастернака. Лечат его бестолково. Приезжавшие два профессора (Раппопорт и еще какой-то) сказали Зин. Ник., что, делая ему горчичные ванны, она только усилила его болезнь. Сегодня и завтра я буду хлопотать о больнице. О Кремлевке нечего и думать. Ему нужна отдельная палата, а где ее достать, если начальство продолжает гневаться на него.
Ужасно, что какой-нибудь Еголин, презренный холуй, может в любую минуту обеспечить себе высший комфорт, а Пастернак лежит — без самой элементарной помощи.
7 февраля. В 12 — в город. Подыскивал больницу для Пастернака. В 7-м корпусе Боткинской все забито, лежат даже в коридорах, в Кремлевке — нужно ждать очереди, я три раза ездил к Мих. Фед. Власову (в Совет Министров РСФСР, куда меня не пустили без пропуска; я говорил оттуда с М.Ф., воображая, что он там, а он — в другом месте; где — я так и не узнал); оказалось с его слов, что надежды мало. Но, приехав домой, узнаю, что он мне звонил, и оказывается: он добыл ему путевку в клинику ЦК — самую лучшую, какая только есть в Москве, — и завтра Женя пезет Тамару Вл. Иванову за получением этой путевки. Я обрадовался и с восторгом побежал к Пастернаку. При нем (наконец-то!) сестра; у него жар. Анализ крови очень плохой. Вчера была у него врачиха — помощница Вовси (Зинаида Николаевна); она (судя по анализу крови) боится, что рак. Вся моя радость схлынула. Он возбужден, у него жар. Расспрашивал меня о моей библиотеке для детей. Зинаида Николаевна (жена Бориса Леонидовича) все время говорит о расходах и встретила сестру неприязненно: опять расходы. В поисках больницы забегал я и в Союз. Видел там Смирнова (В.А.) и Ажаева. Они пытаются добыть для Пастернака Кремлевку, но тщетно.
Милый Власов! Он звонил проф. Эпштейну, расспрашивал о болезни Пастернака. Звонил в Союз — узнать его отчество и т. д. Говорил с министром здравоохранения РСФСР и министром здравоохранения СССР{2}.
8 февраля. Вчера Тамара Владимировна Иванова ездила в моей машине (шофер — Женя) за больничной путевкой в Министерство здравоохранения РСФСР к референтке министерства Надежде Вас. Тихомировой. Получив путевку, она поехала в больницу ЦК — посмотреть, что это за больница и какова будет палата Бор. Леон. Там ей ничего не понравилось: директор — хам, отдельной палаты нет, положили его в урологическое отделение. Но мало-помалу все утрясется. Хорошо, что там проф. Вовси, Эпштейн и др. Пришлось доставать и карету «скорой помощи». В три часа Женя воротился и сообщил все это Борису Л-чу. Он готов куда угодно — болезнь истомила его. Очень благодарит меня и Там. Вл. По моему предложению надписал Власову своего «Фауста», поблагодарив за все хлопоты. З.Н. нахлобучила ему шапку, одела его в шубу; рабочие между тем разгребли снег возле парадного хода и пронесли его на носилках в машину. Он посылал нам воздушные поцелуи.
17 февраля. Библиотека приводит меня в отчаяние. Я отдал ей столько души, убрал ее как игрушку, отдал огромные деньги, которых в то время было у меня не так уж много, — но дети кажутся мне грубыми, тупыми, тусклыми — не лучше родителей.
21 февраля. Горькая годовщина. Был на своей могиле с чувством огромной вины перед Марией Борисовной — и такого глубокого раскаяния перед нею, которое все эти годы томит меня страшной тоской. Так, должно быть, чувствует себя убийца перед трупом своей жертвы. Сколько раз я был невнимателен к ней, груб, нечуток, безжалостен. Мне стыдно стоять над ее могилой, стыдно смотреть на ее портрет.
3 марта. Третьего дня привозила Тата показать мне двух правнуков. Так как я не мог кричать от ужаса, что у меня правнуки и, значит, завтра меня выбросят на свалку в могилу, я улыбался и говорил: «какие милые». Они и в самом деле милые.
16 марта. Не спал всю ночь. В половине 7-го сошел вниз. Правнук орет во все горло и не дает спать ни Кате, ни Тате. Я взял его наверх — чтоб дать им вздремнуть, — и, оставшись с ним наедине, почувствовал себя во власти целой шайки разбойников, которых нужно умилостивить. Сначала я оборонялся спичками, зажигал одну за другою, но вскоре почувствовал, что это оружие перестает действовать. Тогда я переключился на корзину из-под стола — гонял ее по всей комнате, положив в нее ключи от комода. Это отсрочило мою гибель на 2 или 3 минуты. Но минуты прошли, и я стал спасаться носом. Прижимал палец к носу и по-идиотски мычал всякий раз. Бобе это понравилось, и он, великий исследователь причин и следствий, заинтересовался этой зависимостью между носом и звуком. Раз 50 он прижимал свои грязные пальцы к моему злополучному носу, и ему показалось, что он открыл великий закон природы. Окончательно он убедился в этом, когда я нажимал его носишко, издавая при этом писклявые звуки. Но когда и нос был исчерпан, Боба взобрался на диван и стал срывать со стены картинки, приговаривая «па-па», ибо всякую картину он считает папой (ему как-то показывали портрет отца и при этом говорили «папа»; он и подумал, что так называется всякий портрет). После того как все картины оказались на полу — я в целях самообороны поджег в печке бумагу — тем и обеспечил себе минуты полторы сравнительного покоя. После я тщетно прибегал к спичкам, к носу, к ключам — он требовал новых жертв. И я откупился от него — Историей Ключевского, предоставив ему вырвать четыре страницы о странностях в характере Ивана Четвертого. И когда изничтожение этих страниц подходило к концу, мною овладело отчаяние и я уже не видел ниоткуда спасения — ко мне на выручку явились все те же ключи — он вытаскивал их из комода и пытался снова вставить в ту же скважину: это исследование природы вещей (natura rerum) отняло у него минуты четыре, после чего он скривил рот, подбежал к двери и задребежжал: мама! Я растерялся и стал завлекать его прежними радостями: но это было повторение пройденного, и только после того, как я нашел под столом Катины бусы и надел их на Колину палку… — это было первое утро за много лет, когда я отвлекся от бумаг, от стола, от ненавистных статей и от страданий от своей литимпотенции.
21 марта. Так как сейчас 90 лет со дня рождения Горького, в Литературном музее — вечер, устраиваемый Надеждой Алексеевной Пешковой. Она пригласила меня выступить с воспоминаниями. По этому случаю я взял Тату на Никитскую — к Пешковым. Самое интересное, что услышал я там, было приглашение на Горьковский вечер — Зощенки. Самый помпезный вечер состоится в Зале Чайковского — 3 апреля. Вот на этот-то вечер и решено пригласить М.М. Чуть только Надежда Алексеевна узнала об этом, она позвонила ему и попросила его приехать раньше и остановиться у них на Никитской. Это могло бы быть для М.М. новым стимулом к жизни. Сейчас он очень подавлен — из-за того, что ему не выдают всесоюзной пенсии.
30-е марта. Вчера вечером в доме, где жил Горький на Никтской, собралась вся знать — и Зощенко, ради которого я и приехал.
В столовой накрыты три длинных стола и (поперек) два коротких, и за ними в хороших одеждах сытые, веселые лауреаты, с женами, с дочерьми, сливки московской знати, и среди них — он — с потухшими глазами, со страдальческим выражением лица, отрезанный от всего мира, растоптанный.
Ни одной прежней черты. Прежде он был красивый меланхолик, избалованный славой и женщинами, щедро наделенным лирическим украинским юмором, человеком большой судьбы Помню его вместе с двумя другими юмористами, Женей Шварцем и Юрием Тыняновым, в Доме Искусств, среди молодежи когда стены дрожали от хохота, когда Зощенко был недосягаемым мастером сатиры и юмора, — все глаза зажигались улыбками всюду, где он появлялся.