— Это в квартале между железнодорожными путями и домом престарелых?
— Ну да.
— А ведь это далековато отсюда?
— Ничего не далековато!
— Мальчику сейчас лучше не ходить, — сказал Клингенгаст служителю. — Я отвезу его домой на машине. Вероятно, мне разрешат подогнать машину сюда, на территорию, чтобы забрать пациента?
— Конечно! — сказал служитель. — Вы и правда не откажете в любезности? Я был бы очень вам признателен, я, понимаете ли, отчасти чувствую себя ответственным за парнишку. Ну что, Йозеф? На машине поедешь! Сейчас я позвоню на главный вход и предупрежу контролера, он вас пропустит.
Разом примолкшего и присмиревшего, взволнованного предстоящим небывалым приключением малыша отнесли в машину. О боли в ноге он совершенно забыл.
Ехать на машине и правда показалось совсем не так далеко, как обычно, когда мальчик всю дорогу трусил неторопливой рысцой, нигде не останавливаясь. Они переехали через железнодорожные пути, по правую руку перед ними вырос за шлагбаумом новый городской квартал с высокими жилыми домами и зелеными газонами, но слева, не доезжая до пустыря, на месте будущей строительной площадки стояло нечто вроде легкого павильончика, в котором был молочный магазин, а сразу за ним показалась приземистая и скособоченная, полуразвалившаяся лачуга.
— Вот здесь, — мальчик указал как раз на обветшалый домишко с большими пятнами плесени по грязно-желтой штукатурке и узкими, глубоко посаженными оконцами, которые, подобно ввалившимся глазам, темнели на дряблых стенах. Широкие деревянные ворота со старинным символом солнца на створках вели внутрь без крыльца или ступенек, открываясь в прохладную, мощенную камнем подворотню, которая из-за полного отсутствия света походила на пещеру и дохнула навстречу вошедшим неописуемой смрадной смесью — запахами отбросов, гнили, кухонного чада и сырой земли. Мальчик заколотил кулаком по железной двери справа от входа, которая была не заперта и, вздрогнув, поддалась под ударами. Дверь открылась в беспросветно темную прихожую, размерами не больше чем два на два метра, и из этой каморки они, толкнув деревянную дверь, прошли в узкую кухню, куда через маленькое оконце проникало достаточно света, чтобы беспощадно обнажилось все ее убожество. Врач окинул беглым взглядом старую кафельную плиту с открытой вытяжкой, несколько полок, завешенных грязной матерчатой занавеской с красными цветами, мужской башмак с коркой засохшей глины, стоящий посреди кухни на кирпичном полу, будто севшая на мель лодка, множество пустых бутылок и всевозможный хлам, который, судя по виду, был подобран на свалке и кое-как приведен в порядок.
Проем без дверей вел в следующую комнату. Мальчик заковылял туда, и врач, пройдя следом и остановившись у входа, с легкой брезгливостью заглянул в помещение, которое, видимо, служило для семейства спальней: сырая квадратная комната с тремя грубо сколоченными кроватями и всего одним стулом, со столом и шкафом, дверца которого не закрывалась, так как шкаф был о трех ножках и угрожающе кренился.
На одной из кроватей приподнялся мужчина и проворчал хриплым голосом:
— Ну что там еще?
— Я расшибся! — объявил мальчик тоном упрямой самообороны и в подтверждение приподнял перевязанную ногу.
— Паршивец, — буркнул мужчина и, с натугой наклонясь, пошарил под кроватью. В следующий миг второй грязный башмак полетел через комнату в мальчика, но тот проворно пригнулся, и башмак ударился о стену.
— Послушайте-ка, ваш сын… — начал доктор.
Но мужчина, определенно пьяный, перебил:
— Сын, сын! Не мой он, не от меня! — Остальное потонуло в невнятном рычании и протяжном зевке, тут же перешедшем в негромкий храп. Мальчик, по-видимому, ничуть не испугался злобной вспышки отца. Как ни в чем не бывало он, прихрамывая, подошел к кровати и вдруг, остановившись на предельно возможном безопасном расстоянии, быстро нагнулся, резко ткнул спящего кулаком в бок и крикнул:
— Где бабушка? Эй, отец, ты что, не слышишь? Бабушка где?
Мужчина очнулся, злобно двинул кулаком в сторону мальчика, который спокойно и ловко уклонился от удара, и пробормотал:
— В саду. Откуда мне знать… — И снова захрапел.
Мальчик вскрабкался на стул, стоявший под оконцем у дальней стены, и выглянул наружу сквозь прутья решетки.
— Бабушка! — закричал он, и, спустя несколько секунд, снова: — Бабушка! — Но эти призывы были чисто теоретического свойства, он определенно не ждал отклика, потому что знал, что отклика быть не может. — Она плохо слышит, — объяснил он гостю происходящую церемонию. И то ли в порядке доказательства, то ли чтобы непременно исполнить весь ритуал, ничего не упустив, еще раз крикнул: — Бабушка!
Потом он слез со стула и опять повел врача через узкую кухню, темную прихожую и мощеную подворотню, но на сей раз еще дальше, во двор. И там вдруг разом сгинули все ужасы нищеты, и грязи, и безнадежности городской трущобы, и оказалось, что символ солнца на воротах все-таки не обманул.
Потому что за домом, чей конек походил на хребет заезженной клячи, с торчащими чуть не сквозь крышу стропилами и балками, между которыми, как обвисшая конская шкура, провисала сивая дранка, — за домом лежала полоска земли с двумя-тремя кочанами капусты и помидорными грядками вдоль пригретой солнцем стены, с зелеными листьями салата, и даже длинные ползучие стебли тыкв раскинулись здесь на холмике над бывшей навозной кучей. Посреди садика низко склонилась к земле выцветшая груда ветхого тряпья, побуревшие грубые руки пололи сорную траву.
И вот она распрямилась и посмотрела в сторону окна. Ее лицо было худым и широким, очень широким. Как замшелый камень среди полей, покоилось оно на постаменте прямых еще, широких плеч. Но все-таки она была старая и заезженная. Ее груди, бесформенные, как пустые мешки, обвисли над заметно выдававшимся вперед животом. Так, недвижно, простояла она несколько долгих секунд — памятником окаменелому безразличию. Ее глаза смотрели на доктора, который вместе с мальчиком шел через сад со стороны подворотни, — без удивления, без робости, без любопытства. Глаза были серые. Но в выражении было сходство с глазами мальчика — ее безмолвная издевка, ирония той, кому уже нечего терять, а значит, нечего бояться, ее издевка была состарившейся и почтенной, окаменелой формой той же издевки, которая в желтых хищных глазах ее внука еще не утратила способности вспыхивать непокорством и злостью.
— Бабушка, я расшибся! — с торжеством в голосе объявил мальчик и снова помахал своим доказательством — забинтованной ногой.
— Малыш вывихнул ногу, — пояснил врач.
Она молча вытерла руки о передник и надвинула на лоб край сбившегося платка.
— Ему следует лежать в постели, и еще делайте ему компрессы с уксуснокислым глиноземом.
— Вот оно что! — произнесла она с угрюмым осуждением. Затем она неловко и широко перешагнула через грядку с капустой и стала на плотно утоптанной, узкой, едва позволявшей поставить ногу тропинке, сняла передник, отряхнула его и снова повязала.
— Кстати, малыш ни в чем не провинился, — поспешил Клингенгаст уберечь своего подопечного от новых пинков или летающих по воздуху предметов.
Лицо старухи обратилось к мальчику. Ее взгляд словно говорил: «Этот-то? Уж в чем-нибудь наверняка провинился».
— Отец что, не спит? — спросила она однако без гнева, скорей с досадой, — так, как, бывает, рассеянно спрашиваешь, идет ли дождь, а тем временем в лицо уже бьют первые крупные капли.
«Какие они странные, — подумал Клингенгаст. — Всегда все делают и говорят с таким видом, будто понимают, что это совершенно бессмысленно, но, видимо, они чувствуют, что нужно что-нибудь делать и говорить, раз уж ты живешь на белом свете».
— Спит, — ответил мальчик и для иллюстрации изобразил храп.
— Этот господин говорит, что ты должен лечь в кровать.
— Этот господин — господин доктор! — пронзительно крикнул мальчик и ни с того ни с сего бросился на старуху, захрапев и дико размахивая руками, будто хотел ее избить. — А я на машине приехал! Вот тебе!