Литмир - Электронная Библиотека

Я так этот день хорошо запомнила. Была осень, но еще не холодная. Мама живо вынесла во двор стол, сварила пельмени, поставила миску целую, бутылки разные, грибы со сметаной, всё, что дядя Николай любит. Ждем. Те едут — за версту слышно. Впереди трактор тарахтит, за ним грузовик ревмя ревет, в кузове — пианино, как щепка в проруби. А козы нет. Ушла, говорят. Не иначе, как кто-то отвязал, сама бы не смогла спрыгнуть. Ну да ничего, купим другую, говорит дядя Николай, а пока давай скорее пианино сгружать. Сгрузили, а оно заперто. А ключика-то и нет. Так-сяк, не открывается. Ладно, говорят, потом откроем, а сейчас давайте за стол. Я смотрю — мала была да всё видела — трактористу не терпится поскорее выпить. Аж горит. Ну, сели они, выпили, закусили, а потом чаю захотели. Дядя Николай с одной ноги сапог снял, а тракторист — оба, и давай по очереди самовар раздувать. А самовар у бабки Тимофеевны в сенях стоял за занавеской, сто лет, наверное, нетронутый, дым от него, как на пожаре. Соседи сбежались, а бабка криком кричит, мама ее за руки держит, а она вырывается и слезами заливается. Ну, трагедия настоящая, сцена из кинофильма. Я не понимала в чем дело: ну, пианино, так его же откроют, не будет же оно так молча стоять; ну, дядя Николай пьяный, ну так что, он и раньше выпивши приходил; ну коза. Мне больше всего было жалко козу, но не кричать же из-за нее так. И только спустя годы мама призналась, что бабка Тимофеевна от Николаевых выпивок деньги прятала в самоварной трубе, на зимнее пальто собирала. И всё спалили. И коза ушла. И пианино открыть не могут. Его что-то долго и отверткой пробовали, и ключи подбирали. Бабка, видно, злая была на Николая, маме по секрету говорила, это ему — за самоварную трубу, а мама ее успокаивала, что он же не виноват, он же не знал ничего. Баба расстроилась, аж заболела. А мама собралась со мной домой, в Москву ехать. Уж война давно кончилась, уже можно билеты купить на поезд и ехать. И дядя Николай тоже решил за нами, но баба Тимофеевна заболела, куда ему, не бросать же… И он так расстроился, что даже изменился, я стала замечать, что у него глаза другие стали, вроде как меньше и влажные. Он говорил, это у него насморк такой. Ну, мы не поехали… Мама говорила, особенно ехать некуда, может стены нас признают, а так, живых никого уже нет: папы нет, бабушки моей, маминой мамы нет, я так ее и не узнала, вернее, не упомнила. Мама говорила, весь ее выпуск — мальчики — с фронта не вернулся. А тут еще мои страхи: я, когда маленькая была, боялась вокзалов, паровозных гудков, перестука колес боялась, — сразу в слезы. От войны осталось. Ну, мама решила переждать. Когда я повзрослею и перестану бояться; когда баба Тимофеевна выздоровеет; когда у дяди Николая насморк пройдет…

Но всё вышло по-другому. Бабка Тимофеевна всё болела-болела, а потом померла. Дяде Николаю делали операции на ноге, и каждый раз всё выше ее отнимали, а он всё больше пил, и всё чаще говорил что-то, что мама просила не говорить. А он всё пил и плакал. А однажды исчез. И мама сказала, что мы будем его ждать, потому что с ним беда стряслась и мы не можем его бросить… А потом, знаете как, жизнь моя закружилась-завертелась, молодость подоспела, корни пустила там, где жили. Остались мы в том доме ждать дядю Николая. Зря ждали. Он не вернулся. Я замуж вышла, потом дочка родилась, мама моя еще успела ее понянчить, а потом слегла с сердцем. Голова ясная, всё понимает, целые куски из «Онегина» наизусть читает, она до войны в школе русскую литературу преподавала, и только в самом конце всё бредила «где мой ребенок», и руку мою не отпускала. Кому сказать — мелодрама, скажут. Ну и пусть скажут. Кому мелодрама, а кому судьба… Извините, у вас нет знакомого адвоката?

Ночной монолог

Памяти коммуналки

— Который теперь час?

— Три часа.

— Подумать только, как рано темнеет: три часа, а на улице совсем темно уже.

— Сейчас три часа ночи.

— Ночи? Как — ночи? Который же час ночи?

— Три часа. Ночи.

Людмила Никифоровна растерянно смотрит на меня, на темное окно, на чашку с недопитым холодным чаем, на полупустую пачку сигарет, а рядом с пачкой — две сигареты, как новорожденные близнецы на белой скатерти; смотрит рассеянно, что-то прокручивая в своем сознании, быть может, вспоминая, когда и с чего начался сегодняшний вечер… Пытается подняться. Тяжело опирается на палку — надо еще ухватить эту ёрзающую закорючку со спинки соседнего стула — ухватить, опереться, подняться и выпрямиться — вот так.

— Можно сигарету на утро? — она выжидающе смотрит. — Пару? Ну давайте пару.

«Сколько же я просидела?» — спрашивает она сама у себя, направляясь от стола к двери. Ступает Людмила Никифоровна осторожно, ступает так, чтобы ноги ее в стоптанных туфлях, прихваченных резинками, не издавали этого ненавистного ей звука старческой походки — шарканья. Он вызывает у нее отвращение — она морщится, как от дурного запаха.

— Сколько же я просидела? — говорит она вслух и вдруг оборачивается. — Я давно хочу вам сказать… что-то очень важное… очень… — она сдвинула брови на переносице, знак крайнего напряжения, и… пауза. Подняла брови, взгляд в упор. — Я давно хочу вам это сказать: курить вредно! — и села.

…И села. Где стояла, там и села, на край тахты возле двери, не для того чтобы сидеть, а чтобы не стоять. Чиркнула спичкой, сморщилась от дыма. Казалось, что когда она морщится, ее лицо становится похожим на лицо лилипута. Вдруг собирается в сморщенный кулачок…

— Когда я танцевала… в театре… раньше… я не курила раньше. Подвиньте, пожалуйста, пепельницу. Даже в войну не курила. Все курили, а я — нет. Если бы я курила, то не смогла бы столько лет… Сколько? Ой, много! С десяти лет на сцене. Недавно приходили из журнала «Театр», спрашивали, взяли кое-какие рецензии… И ушли… Я ведь сама пришла в студию. Мы с сестрой жили у тетки — мамы мы не помнили, она умерла, когда мы были совсем маленькие. Жили мы страшно далеко, за городом, сейчас это город, а в то время туда ничего не ходило. Только пролёткой. Ходила я пешком, в кармане ни гроша. Пришла в театр, говорю… Где спички? Спасибо… говорю: «Хочу учиться танцевать», Чистяков меня сразу взял — и на сцену. «Русалку» в театре ставили. Он говорит: «Хочешь Русалочку изображать?», — что, как, почему ничего не спрашиваю: «Хочу», — говорю, — «Русалочку». А там, оказывается, говорить надо. Это опера, и там есть такое место, где говорить надо, а не петь. Князь, ну, вы знаете: «Откуда ты, прелестное дитя?», а я ему в ответ, мол: «Матушка послала», боже, какую гадость вы курите, всё время гаснет… Весь сезон шла «Русалка», я свой текст могла ночью со сна повторить, все говорили «русалочка-русалочка, прелестная русалочка», а меня уже тошнило, казалось, лучше день напролет в балетном у станка стоять, чем пять минут говорить… но сцена… сцена, меня согнать оттуда было невозможно. И так до конца. Днем температура, лихорадка, умираю, вечером на сцену — и ничего нет. Никаких болезней. Зарема в «Бахчисарае» — вот была история. Недавно приходили какие-то журналисты, я уж не знаю кто-откуда, приходили, спрашивали, кого я помню. А кого помню, всех помню. Всё помню. Декаду в Москве помню. И про Зарему помню. После декады, говорю, в Москве… Когда? Ну, в тридцатых… В тридцать четвертом?.. Нет, в тридцать седьмом… Ну какая разница, в тридцатых. Тогда все, мало-мальски кто на ногах стоял, звания получили. Все народные-перенародные, заслуженные-перезаслуженные, все великие, а смотреть зрители ходят на меня. Нет, мне ничего не дали, и потом тоже не дали. После декады — банкет в Кремле. Нет, я не робела, но нахалов не люблю. И сейчас не люблю. После ужина, говорят, можно танцевать вальс. Ну не фокстрот же… Ну вальс так вальс. Я пригласила на вальс Буденного. Он немного потоптался и передал меня Ворошилову. Что? Что вы говорите? Хорошо что не Берии? А мне он понравился. Импозантный. Вежливый. Кавалер. И костюм носить умел — не мешком на нем висел. Что Берия, я со Сталиным рядом стояла, близко, как вот с вами сейчас. Он все время улыбался. Сейчас никому про это не скажи, сразу в лоб: «Так тебе Сталин хороший?». А я прямо говорю: «Когда рядом со мной стоял, был хороший, а потом испортился». Дал он распоряжение: на день закрыть ЦУМ для посетителей, и запустить туда театр. Уж больно, говорит, ваш театр ободранный. Кому говорил? У-у-х. Сто раз прикуривать надо. И спички сырые, и сигареты сырые. Зажигалка работает? Спасибо. Весь день скупались в ЦУМе. Вспомнить приятно.

3
{"b":"280693","o":1}