Правда, вдобавок к ним какие-то фирмы и отдельные романтики приплюсовали три ящика джема и восемьдесят дюжин бутылок пива, но человека, решившего завоевать для империи не только полюс, но и целый материк, – это уже не утешало.
«И все же самый жестокий удар ожидал тебя не в Южной Африке, а в Австралии, – безжалостно напомнил себе Скотт, в очередной раз пытаясь погрузиться в спасительный сон. – Когда, после прибытия в гавань Мельбурна, тебе вручили телеграмму, присланную даже не самим Руалом, а его братом Леоном Амундсеном. Это была предельно лаконичная весточка, смысл которой способен был сразить наповал любого полярника. „Имею честь сообщить, – говорилось в ней, – что „Фрам“ направляется в Антарктику. Амундсен“».
«То есть как это в Антарктику?! – разъяренно метался он тогда по набережной. – Какого дьявола он забыл здесь?! Как это возможно: объявлять всему цивилизованному миру о намерении идти к Северному полюсу, а самому втихомолку готовиться к походу к берегам Антарктиды?! Зная при этом, что туда уже направляется экспедиция англичан?!»
Какие только чувства ни бурлили тогда в его душе: ярость, презрение, высокомерная снисходительность, страх перед тем, что все приготовления, все усилия могут оказаться напрасными, если Норвежец обойдет его на пути к полюсу…
Правда, где-то в глубине сознания еще теплилась надежда, что это «заявление Амундсена» – то ли чья-то злая шутка, то ли некий пропагандистский демарш кого-то из норвежцев. Только поэтому уже на следующее утро Скотт телеграфировал Нансену, с просьбой прояснить ситуацию. Он решительно отказывался понимать логику исследователя, который, будучи прекрасно осведомленным о походе к Южному полюсу своего коллеги, решается устраивать некие гибельные антарктические гонки, подобные тем, что описаны в рассказах Джека Лондона. И доводил это до сведения Нансена, призывая его, таким образом, в посредники и арбитры.
Однако ответ Нансена оказался убийственно лаконичным – ему об этой экспедиции Амундсена ничего не известно. Скотт конечно же не поверил ему, но это уже ничего не меняло. Да и что, собственно, он хотел «услышать» от этого человека, никогда особенно не симпатизировавшего ни лично ему, ни Британии?
…Ну а снились ему в эту ночь зеленые холмы Претории, на одном из которых встречала его божественно красивая женщина с распущенными на ветру волосами. Вот только, поднимаясь на этот холм, Роберт явственно ощущал, как ноги его свинцово уходят в землю под какой-то наваливавшейся на него тяжестью. И столь же явственно осознавал при этом, что до заветной вершины, до её прекрасной хранительницы, добраться он так никогда и не сможет, ибо не суждено…
7
В лабиринтах снежных «морских полей» они блуждали весь последующий день и почти всю ночь, и только под утро каким-то чудом оказались на относительно «чистой» воде, усеянной мелким ледово-снежным крошевом. Как только офицеры убедились в этом, Скотт приказал поднять паруса и идти строго на юг. При этом природа словно бы приветствовала его решение, потому что около девяти утра показалось, пусть все еще по-антарктически холодное, зато по-южному яркое, ослепительное солнце.
Обрадовавшись ему, полярники начали набирать в ведра забортную воду и прямо на палубе устроили себе омовение, прибегая к помощи специально для морской воды изготовленного мыла. Поддавшись этому банному психозу, Скотт, по совету лейтенанта Бауэрса, который совершал подобные омовения чуть ли не каждый день, не обращая при этом внимания на погоду, и с его помощью, тоже устроил себе полярную баньку в одном из палубных закутков.
– Кто еще из землян может позволить себе в этот новогодний день, посреди антарктического лета, устраивать подобные купели? – подбадривал его этот, невесть когда и каким образом закалившийся худощавый, рыжеволосый коротышка, добывая для командира очередную порцию забортной воды.
– Вы сказали: «новогоднюю»?
– Сегодня первое января, сэр. Мы не чтим этот день так, как принято чтить Рождество, тем не менее каждый из нас неминуемо задумывается: «Каким будет этот день для меня, для экспедиции?»
– Полагаю, что для всех нас, на этом арктическом «Ноевом ковчеге» сущих, он будет годом познаний и открытий. Все остальное никакого значения не имеет.
Старательно вытершись полотенцем, капитан заметил проходившего мимо конюха Антона и поинтересовался, как чувствуют себя его подопечные.
– Наверное, они так никогда и не привыкнут к качке, – ответил тот. – Как, впрочем, и я.
– Лейтенант Мирз говорил мне о том, что вы очень тяжело переносите качку.
– Ему приходится видеть мои страдания чаще других, – признал русский[16]. – Как и слышать мои молитвы о том, чтобы Господь поскорее довел это судно до земной тверди.
– Если это вас хоть немного утешит, Антон, могу по секрету сообщить, что я переношу качку так же плохо, как и вы. А в бытность мою гардемарином, морская болезнь настигала меня даже в тихую погоду, при самом малом волнении.
Прихватив с собой по пути лейтенанта Мирза в качестве переводчика, они спустились на нижнюю палубу, где стояли тринадцать уцелевших лошадок. Между кормушками оставалось пространство, позволявшее конюху наполнять и очищать их. Пока ночи стояли теплые, Антон здесь же, обвернувшись попоной и зарывшись в сено, и ночевал.
Офицеры внимательно осмотрели лошадей, а также само место привязи. Из-за постоянной качки и плохого отдыха, лошади явно сдали, но вины конюха в этом не было. Животные выглядели ухоженными, коновязь содержалась в чистоте. Благодаря лейтенанту Мирзу капитан знал, что уже в тринадцать лет Антон работал на конном заводе где-то на юге России, откуда, вместе с отчимом, отправился на Русско-японскую войну, да так и остался во Владивостоке. Сначала тоже работал конюхом, а со временем, проявив талант наездника, стал лучшим жокеем дальневосточного края. Там, на окраине Владивостока, лейтенант Сесил Мирз и завербовал его для работы в экспедиции.
– То, что, как минимум, год надлежит провести на далекой чужой земле, посреди ледовой пустыни, вас не пугает?
– Немного страшновато, но предчувствую, что ложиться в эту ледовую землю мне не придется[17].
– Считаете, что такое можно предчувствовать?! – удивился Скотт.
Антон проницательно посмотрел в глаза англичанина и, словно бы удивляясь, что капитан не способен на подобное прорицание, пожал плечами:
– Разве вас самих никакие предчувствия не гложут?
– Не гложут. Я не предаюсь предчувствиям.
– Наверное, вы счастливый человек.
Скотт метнул взгляд на Сесила Мирза, но тот сразу же отвел глаза и сделал вид, что всматривается в очертания далекого ледового берега.
– О каких именно предчувствиях ты говоришь, конюх? – довольно сурово поинтересовался Скотт, но тут же почувствовал, что какая-то сила удерживает бывшего лихого наездника от того, чтобы он сказал правду.
– Как всякий полярник, вы знаете, о чем следует молиться, господин капитан.
– Мы все молимся, – резко отреагировал Скотт. – Это не ответ.
– Молиться-то мы молимся, но Всевышнему, а следует молиться судьбе, – многозначительно, и в то же время как-то слишком неопределенно, ответил Антон, поглаживая морду ближайшего пони.
Скотт недовольно покряхтел, тоже протянул затянутую в перчатку руку к ближайшей лошадке, но в последнее мгновение брезгливо отдернул её и пошел к трапу, ведущему на верхнюю палубу.
– Ты что, в самом деле способен видеть нечто такое, что изменит судьбу капитана? – нервно спросил Мирз, когда шаги Скотта затихли где-то на верху корабельного трапа.
– Попросил бы Господа, чтобы помиловал нашего капитана, да только боюсь, что это его уже не спасет, – угрюмо произнес Антон, и тут же попросил лейтенанта не передавать этот ответ Скотту.
Сам капитан вспомнил об этом разговоре лишь поздней ночью, когда взялся за дневник. «Оставались на палубе до полуночи, – старательно выводил Скотт, пытаясь приноровиться к бортовой качке. – Солнце только что зашло за южный горизонт. Зрелище было исключительное. Северное небо роскошно-оранжевого цвета отражалось в морской глубине между льдом, который горел огнями от цвета полированной меди до нежного „saumon“; на севере и горы и лед отливали бледно-зеленоватыми тонами, которые переливались в темно-фиолетовые тени, а небо переходило от бледно-зеленых тонов в шафрановый. Мы долго засматривались на эти чудесные цветовые эффекты.