— Не могу же я держать обоих, а? — сказал Тео.
— Нет, — сказал я. — Ни в коем случае. Ни при каких обстоятельствах.
— Давай сделаем так, — сказал он. — Пусть все будет по-честному, поэтому бросим монету. Решка — ты его берешь.
— Мне не нужен кот, Тео.
— Орел — ты лупишь его по голове большой палкой, пока он не отдаст концы.
Мать приехала меня навестить.
За два дня до ее приезда я открыл окно. Затем спрятал пепельницу, которую Люси украла в баре, и вытряхнул из корзины окурки Джулиана. В ночь перед приездом я передумал и двадцать минут оттирал внутренность корзины лимонной жидкостью для посуды.
К счастью, Джулиан на весь день уехал в “Бьюкэнен”. Компания пригласила его в виварий, где обезьян учили курить. Люси была в Лондоне на демонстрации против миссис Т, так что в итоге я избежал необходимости представлять свою мать тем, кто для меня что-то значил. Я не выдал ничего личного и ни к чему не привлек внимания.
Вообще-то мать осталась настолько довольна визитом, что предложила купить что-нибудь особенное для оживления моей комнаты. Мы отправились в старейший универмаг города и в зале для некурящих тамошнего ресторана попили чаю. Затем она купила мне черный вельветовый пуфик, доплатив за треугольную этикетку Британского института стандартов с надписью “НЕ ВОСПЛАМЕНЯЕТСЯ”.
Уолтер говорит, что играл вчера вечером в домино в “Генерале Гордоне”, и Хамфри Кинг поинтересовался, не против ли я, если он будет время от времени заскакивать, как в стародавние деньки.
— Это было не так уж давно, Уолтер.
— Доживешь до моего возраста — все деньки будут стародавними.
Разумеется, я говорю ему, что я не против.
Он говорит, что старый Бен Брэдли и Джонси Пол тоже там были. И еще парочка других.
Я не могу удержаться от смеха.
— Приводи всех, — говорю я, — и новеньких, если кто-нибудь еще хочет присоединиться. Притаскивай всю доминошную лигу, Уолтер, если у них легкие выдержат.
— Я не могу его взять. Его еще надо кормить из бутылочки, а на работе у меня жалуется секретарша миссис Кавендиш.
— Нет.
— У нее аллергия на кошек.
— Нет.
— К тому же я каждую среду вечером занят и не могу брать его с собой.
— Ты его нашел, ты и бери. Глупо бросать монету.
— Я дал ему имя.
— Я не возьму твоего кота.
— Бананас.
— Нельзя принимать решение, бросив монету.
— Его зовут Бананас.
Я посмотрел на котенка, тот свернулся у Тео на руках клубком и мурлыкал. Коричневые отметины все равно напоминали утку. Он потерся щекой о шерстяную безрукавку Тео, чуть высунув розовый язычок. Знаю, коты не улыбаются, но когда Бананас так закрывал глаза, я думал, что, возможно, и ошибаюсь.
— Ладно, — сказал я. — Я буду присматривать за ним и кормить в среду вечером. Остальное время он твой.
— Нет, никаких полумер. Держи.
Он вручил мне Бананаса — тот, как ребенок, улегся в моих руках на спинку. Нелепость какая. Тео отправился на кухню, а я поплелся за ним, желая возразить, но на кухне он уже закурил и о коленку пробовал на прочность ручку от швабры.
Я спросил его, что он делает.
— Большую палку, — сказал он.
Если кто-нибудь спрашивал меня “не возражаете, если я закурю?”, мне всегда хотелось сказать “я — нет, но вот моя мать — да”, хоть и не понимал, какое значение имеют взгляды моей матери. Люси Хинтон сказала бы “моя мать — тоже”, перед тем как втянуть в свое длинное горло добрые полтора сантиметра табака и папиросной бумаги “Мальборо”.
Люси изучала английскую литературу. Любила писать и играть. Любила петь и плясать. Любила выступать. Собиралась принять участие в постановке “Волшебной горы” для двух женщин, где играла весь клуб “Пол-легкого”. Издавала поэтический журнал под названием “Фильтр”. Собиралась возглавить свинговую группу “Люси Легкоу и Канцерогены”. Все это было не всерьез — она просто дразнила меня, дергая струны беспокойства, которое я подавлял всякий раз, когда она закуривала.
Дразнить меня было легко, потому что после ошибки, допущенной при нашей первой встрече, я никогда не был до конца уверен, что она не играет роли. Она постоянно меняла внешность, и порой меня пугала мысль, что в действительности Люси никогда не снимает маскарадного костюма, скрывая постоянную беременность, которая и была истинным выражением ее натуры. В какой-то период она стала зачесывать черные волосы в шиньон, закрепляя его электропроводом. Сказала, что подстрижется, когда с пьесой будет покончено.
— С какой пьесой?
— С “Волшебной горой”.
— Я думал, это шутка.
— Режиссер хочет, чтобы действие происходило на Шенандоа.
— Безумие какое-то, — сказал я. — А кто режиссер?
— Джулиан.
Какой толк говорить что-либо человеку, которому сто четыре года? Он ничему не научится. Я ведь говорил Уолтеру не ставить пепельницу на подлокотник кресла. Болван недоделанный. Теперь он ее опрокинул, и мне придется идти к шкафу. Достать пылесос, прицепить специальную насадку для пепла, включить пылесос в розетку, размотать шланг, подтащить пылесос к креслу Уолтера, пропылесосить, а затем повторить каждую мороку в обратном порядке.
Вдобавок Уолтер предложил мне сигарету, представляете?
Он сказал, что обнаружил ее за лентой серой фетровой шляпы, которую сегодня надел.
— Наверно, спрятал ее туда от Эмми, а потом забыл. Я тебе когда-нибудь рассказывал, — добавил он, — про иезуита, который курил трубку? Он еще отправился с миссией в Гренландию.
Уолтер немного сдвинул шляпу на затылок и затянулся трубкой.
Значит, миссионер. Иезуит. Гренландия. Иглу. Только самое необходимое для жизни, включая трубку. Ежегодное папское послание. Всем миссионерам принести в жертву святой деве еще одно удобство. Хорошо.
Проходит несколько лет. Миссионер лишился одежды и топлива, но трубку сохранил. Сырая рыба. Лед. Из Рима вновь приходит послание, папа вновь велит принести последнюю жертву.
Уолтер поправляет серую шляпу. Ловкими пальцами в темных пятнах украдкой шарит в кожаном кисете.
— Валяй дальше, Уолтер. Я понял. Что происходит потом?
— Разумеется, он утрачивает веру.
— Это ведь не настоящая история, Уолтер? Где он покупал табак в Гренландии? В иглу, что ли? Это ведь НЕПРАВДА? Это полная бессмыслица.
— Прости, — сказал он, набивая трубку. Но сам-то он наверняка тихо повеселился, наверняка думал, что это действительно смешно, поскольку он так смеялся, что столкнул пепельницу с подлокотника.
— Ради бога, Уолтер!
— Прости старика.
Джулиан зарезал постановку “Волшебной горы” на Шенандоа, заявив, что никто не понимает географической иронии. После поездки в виварий он был сломлен, разочарован. На этот раз жизнь как будто не оправдала его ожиданий, и он часами сидел у себя в комнате, никому не открывая, и бесконечно слушал Сюзанну Вегу. Он отказался принять нескольких блондинок, пришедших его навестить. Гулял подолгу без куртки. Когда я спросил его, в чем дело, он ответил:
— Даже если расскажу, ты не поверишь.
В начале декабря шестнадцать макак выбрались из клеток в виварии Центра исследований табака Лонг-Эштон. Вместо того чтобы сбежать через пожарный выход, который, по странному стечению обстоятельств, оставили открытым, они расколотили все бьющиеся предметы, какие сумели найти. Шестнадцать обезьян все перевернули вверх дном и к утру сбились в кучу в углу, дрожа и блюя после того, как разодрали одиннадцать блоков с 200 сигаретами и слопали весь табак.
Мои родители — славные порядочные люди, что почти искупает недостатки, которые я у них нахожу. Тем не менее их взгляды я почерпнул первыми, и потому мне всегда мешало чувство врожденной порядочности — из-за него я, по-моему, неважно приспособлен к жизни. Они верят в благодарность и доброту и обременили меня упрямыми останками обеих и доверчивостью, которая заставляла меня верить, что все дары Тео предлагались от чистого сердца. В основном потому, как любит говорить моя мать, что, если начнешь подозревать худшее, неизвестно, куда это заведет.