Я стоял и глядел, как выходили из ворот последние рабочие. Значит, вот она, их пресловутая фабрика, о которой толковали по всей округе и даже на забытом «островке», где я так надеялся обрести тихое пристанище вдали от бурь и битв нашей эпохи. Табельная напоминала разом и тюрьму, и школу, и богадельню.
В клубном зале, где легко могло поместиться пятьсот зрителей, насчитывалось не более десяти человек. На танцевальной площадке были расставлены стулья для предстоящего вечера отдыха, организуемого христианским профсоюзом.
Пьеретта Амабль и какой-то рабочий, которого я не знал в лицо, — как оказалось потом, тоже профсоюзный делегат — сидели за столом, приставленным почти вплотную к первому ряду стульев. Перед Пьереттой на пустом столе лежала открытая ученическая тетрадка, где ее четким почерком были записаны имена уволенных, их должность, год рождения, срок работы на фабрике и принадлежность к профсоюзу.
Я уже знал большинство рабочих и работниц, сидевших в первом ряду, знал и тех, что стояли у стола, переговариваясь с Пьереттой и другим делегатом: это все были активисты.
Я спросил Пьеретту Амабль, не их ли уволили с фабрики.
— Нет, — ответила Пьеретта, — уволенные еще не пришли.
— Они ждут там, на площади, — входя в зал, сказал старик Кювро.
— Должно быть, не смеют войти, — пояснил кто-то.
— Непременно сходи за ними, — сказала Пьеретта делегату, — если к ним обратится женщина, они, чего доброго, застесняются.
— Подождем еще немного, — предложил делегат.
Мне уже приходилось, правда не в Клюзо, а в других городах, и, правда, не часто, присутствовать на профсоюзных собраниях, устраиваемых по поводу увольнения рабочих. Знал я также, что уволенный рабочий стесняется даже своих собственных товарищей, собравшихся защищать его. Почему все-таки выбор дирекции пал на него, а не на его соседа? Он знает, что, по мнению одних, его уволили потому, что он не бог весть какой работник, и что другие в душе радуются, что уволили его, а не их; и, если бы даже на него просто пал жребий, законы конкуренции на рынке труда столь неумолимы, что человек невольно испытывает стыд за собственное невезение.
Получив на руки расчетный лист, рабочий чувствует себя словно выброшенным за борт коллектива, он отныне уже не имеет никакого отношения к их предприятию; даже те, что собрались здесь, чтобы встать на его защиту, и по-прежнему относятся к нему как товарищи, даже они теперь уже не его товарищи по работе; он принадлежит отныне к необъятному миру безработных, попрошаек — словом, к тем, кому лавочник не желает отпускать товар в кредит. Когда его спрашивают: «Где ты работаешь?», он уже не может ответить «у Рено», «на проволочном заводе» или «в АПТО»… Одни только испытанные активисты, выброшенные с завода по политическим мотивам (официально или нет), не подвержены этому чувству стыда, как правило сопутствующему любому остракизму.
Я знал все это, но я никак не мог представить себе, что уволенные рабочие до такой степени стыдятся своего положения, что не осмеливаются даже появиться на собрании, устроенном в их защиту.
Прошло еще четверть часа. Делегат отправился на площадь. Вскоре отворилась дверь и вошли трое. Первый хромал, и одно плечо у него было значительно выше другого. Второй, юноша алжирец, втянул голову в плечи и боязливо оглядывался кругом, как будто ему снова предстояло изведать силу полицейских кулаков, с которыми он уже успел познакомиться в метрополии. Третий был седовласый старик, он шел мелкими шажками — типичный обитатель богадельни; садясь, он снял очки и аккуратно протер их. Его костлявые руки, обтянутые морщинистой кожей, тряслись.
Все трое уселись в глубине зала под разноцветными гирляндами, уже развешанными для предстоящего вечера отдыха.
Потом вошли две женщины, обе лет под пятьдесят, обе ширококостные, раскрасневшиеся, растрепанные. Одна из них слегка пошатывалась и судорожно цеплялась за руку подружки. Войдя в зал, она крикнула:
— Здорово, честная компания!
Обе женщины уселись в глубине зала рядом с тремя мужчинами.
Потом появились два итальянца с характерной наружностью южан, калабрийцы или жители Апулии; оба смущенно мяли в руках свои кепки. Они тоже устроились позади, но немного в стороне от других.
Потом ввалился пузатый гигант с круглой смеющейся физиономией. Маленькая кепочка еле держалась у него на самой макушке, не прикрывая курчавых волос. Он промаршировал прямо к первому ряду, уселся, раздвинул толстые ноги и громко хлопнул себя по колену.
— Ну и ну! — сказал он. — На этот раз, видно, они меня доконают.
Потом вошел очень худой, очень бледный юноша в пиджачке — крахмальный воротничок, галстук бабочкой, фетровая шляпа; он сел в стороне от всех посреди зала.
Потом двумя группами вошли несколько молоденьких девушек и старух, они сели в последнем ряду у стены.
Наконец явилась группа работниц из цеха Пьеретты, и в их числе Маргарита. Эти прошли прямо в первый ряд и приветливо помахали Пьеретте. Среди них уволенных не было.
Пьеретта не ответила на дружеский жест товарок. Она стояла у стола и смотрела в зал. В ее глазах светилась огромная печаль.
— Прошу вас, товарищи, — начала она, — прошу вас, займите места поближе. Нам же нужно поговорить.
Никто не пошевельнулся.
В зал вошел делегат.
— Никого больше нет? — спросила Пьеретта.
— Никого, — крикнул с порога делегат.
— Прошу, товарищи, сесть ближе, — повторила Пьеретта. — Нас не так-то уж много!
— Подвигайтесь, товарищи, — сказал делегат.
Никто не пошевельнулся.
— Прошу вас, товарищи, — настаивал делегат. — Ведь нас мало. К чему же нам надрывать горло…
— И верно, почему не идете в первый ряд? — крикнула пьяная работница, тяжело подымаясь с места с помощью своей подруги. Обе торжественно проследовали по главному проходу. Никто не засмеялся.
Остальные постепенно приблизились к столу, за исключением молодого человека с галстуком бабочкой, который не тронулся с места и не произнес ни слова за все время собрания.
— АПТО официально заверило нас, — сказала Пьеретта, — что реорганизация Сотенного цеха не повлечет за собой ни одного увольнения. Многие рабочие поверили этим обещаниям. Кое-кто даже позволил себя убедить, что «Рационализаторская операция» будет выгодна трудящимся Клюзо. Однако тридцать три рабочих только что получили расчет, и это лишь первая партия.
Затем Пьеретта зачитала список уволенных, в числе которых было несколько чернорабочих, две уборщицы, ночной сторож, старичок, в обязанности которого входила в зимнее время топка печей в конторе, а в летнее время поливка палисадника перед зданием конторы, кое-кто из обслуживающего персонала, стекольщик, который целыми днями ходил по цехам в поисках разбитой форточки, — это и был тот самый старик, что, усевшись, снял очки и протер их; был среди увольняемых и один мастер, но он не пожелал явиться на собрание, боясь скомпрометировать себя общением с рабочими, — он еще надеялся выкрутиться из беды. Нобле был его школьным товарищем, и мастер решил попросить начальника личного стола замолвить за него словечко; наконец, несколько молодых девушек, которые еще вчера были ученицами, и несколько пожилых женщин, почти достигших пенсионного возраста.
На сей раз дирекция АПТО нанесла удар по наиболее слабым, наиболее робким, наиболее неловким, наиболее беззащитным — словом, выбрала таких, чтобы при случае можно было сослаться на то, что их держали до сих пор только из милости или просто терпели. Дирекция одним взмахом вымела «двор чудес», ибо при каждом крупном предприятии где-нибудь в закоулках всегда ютится свой «двор чудес». Большинство уволенных были «неорганизованные». Только один был членом ВКТ. Короче, дирекцию АПТО нельзя было сейчас упрекнуть в политическом пристрастии.
— АПТО, — продолжала Пьеретта, — утверждает, что оно сдержало свое слово и никто из работниц, работающих на станках, не уволен. На первый взгляд это кажется правдоподобным, но это ложь, так как известное число работниц ткацкого цеха переведено на подсобные должности для замены увольняемых товарищей.