— Прощайте, — проговорил Пиппо.
— Спокойной всем ночи, — добавил Бальбо.
Помощник комиссара полиции уже собирал свидетельские показания.
Пиппо и Бальбо медленно и степенно прошли улицей Гарибальди, свернули на одну из улочек Старого города и явились на назначенное для дележа добычи место.
В тот момент, когда погасло электричество, окулировочный нож Маттео Бриганте лежал на столе возле бутылки асти. Когда молочно-голубые фонарики снова вспыхнули и залили резким светом танцевальную площадку, оказалось, что нож исчез.
— Подумаешь, делов, — сказал Бриганте, — железка ценой в восемьсот лир. И говорить о ней не стоит.
Он прикусил тонкую нижнюю губу, и Пиццаччо снова возликовал — гуальони бросили открытый вызов его патрону.
Когда Мариетта начала петь, в доме никто еще не спал, кроме Эльвиры.
Однако дон Чезаре, положивший ладонь на грудь Эльвиры, проснулся не по-настоящему. Год от года его сон, равно как и его бодрствование, все больше «лишался интереса». Уже давно он утратил способность спать крепко, спать глубоким сном, прародителем всех и всяческих метаморфоз, когда сраженный им человек осознает и переваривает все свои дневные неудачи и унижения и претворяет их в материальную основу новой силы, дремлющей подобно личинке во мраке своего кокона, и, просыпаясь в утренних лучах, человек, торжествующий, радостно потягивается всем своим прошедшим через ночную линьку телом. Отныне и сон и пробуждение дона Чезаре стали одинаково унылы. Отныне он был отлучен также и от того сна, который непосредственно примыкает к самому глубокому сну и рождает пророческие и вещие сновидения. Уже давно дон Чезаре видел лишь обрывки мимолетных сновидений, те беглые сны, где беспорядочно перемешаны воспоминания о мелких дневных событиях, почти неотличимые от их восприятия в состоянии бодрствования. В ту самую минуту, когда запела Мариетта, дремота дона Чезаре уже переходила в сновидение, он витал где-то между дремой и сном: так проходили теперь все его ночи.
Старуха Джулия отгоняла комаров, тонко жужжащих над самым ее ухом. Она ждала, когда какой-нибудь сядет ей на щеку, и тогда раздавалось сухое щелканье ладони, под тяжестью каковой погибал смельчак. Промахивалась она редко. По правую ее руку под окном в бледном свечении звезд виднелась пустая кровать Мариетты. В представлении старухи эти комары-мучители как-то сливались с образом Мариетты, посмевшей восстать против матери. При каждом новом шлепке она шипела:
— Это тебе, мерзавка!
— Это тебе, шлюха!
— Это тебе, troia, потаскуха!
В соседней комнате Мария, забившись в дальний угол постели, жалась к стене — пускай Тонио видит, сколько ему оставлено места. Она молилась. Ничего не забыла. Отче наш, Дева Мария, Святая матерь бога нашего, верни мне моего мужа. Святой Иосиф, благословенный супруг, пробуди угрызения совести в сердце мужа моего, прелюбодея. Святая Мария Капуанская, покровительница Юга, воззри на горе несчастнейшей рабы твоей. Святой Михаил Архангел, изжени демона из тела сестры моей, что отняла у меня мужа. Святая Урсула Урийская, дева-мученица, верни отца детям моим!
Вовсе Мария не была уж так твердо уверена, что Мариетта уступила домогательствам ее супруга. Сколько раз на ее глазах та гнала его прочь. Да и соседи, обитатели камышовых хижин, разбросанных среди бамбуков, откуда видно все и вся, и те ни разу не настигли их вместе — а кабы настигли, не преминули бы рассказать. Но сейчас (думала она) Тонио с Мариеттой находятся вдвоем в большой зале. Мариетта вся еще взбудораженная (думала она) после полученной порки. А уж ее Тонио! Она, законная жена, еще никогда не видела, чтобы муж держался так уверенно, что же могло произойти с ним в Манакоре? Каким спокойным, властным тоном приказал он женщинам отпустить Мариетту, поэтому-то Мария и не смеет сейчас войти в большую залу, устроить мужу скандал: по ее мнению, он способен будет энергично, как и подобает настоящему мужчине, бороться за свое право побыть наедине с молоденькой девушкой. А этого с лихвой хватает, чтобы создать себе видимость подлинного несчастья. Мария торжествует, словно бы доктор объявил ей, что у нее рак. И она призывает небеса в свидетели, дабы убедить себя, что на ее долю выпало воистину неслыханное горе.
А Тонио тем временем, стоя на крыльце, не спускает глаз с темной стены бамбуков, за которой скрылась Мариетта. Во рту у него все тот же горький вкус, какой бывает, когда слишком накуришься, совсем такой, как когда его недавно вырвало на Главной площади Порто-Манакоре.
Мариетта начала петь где-то там, за камышами, возле водослива озера. За основу она взяла старинную песенку сборщиц оливок. Для разгона она запела весело, будто с единственной целью показать своей семейке, от которой ей удалось вырваться: плевать я, мол, на вас хотела! Выбор она сделала удачный, при такой песне порой можно довести «голос» до полного его звучания. Дон Чезаре сразу же открыл глаза и прислушался. Тонио сверлил взглядом ночную тьму.
А Мариетта кружила вокруг дома позади сплошной стены бамбука и камышей, служившей ей надежным укрытием в мерцании южной ночи, разливающей слабый свет даже после того, как скрылся молодой месяц. Она повторяла все те же строфы, но теперь уже совсем в разудалом тоне.
Пение разбудило Эльвиру. Вокруг дома с колоннами кружил сам воплощенный вызов. Мариетта повторила припев, но уже тоном выше. Дон Чезаре бесшумно поднялся с постели и подошел к окну. Эльвира села на кровати. Она вдруг ощутила, что ненавидит сестру неистово, до глубины души.
Мариетта уверенно укрепилась в новой тональности. Но пока не убедилась, что голос звучит так, как ему положено, повторяла только один припев.
А потом повела песню еще несколькими тонами выше. И так все повышала и повышала тональность. Затем чуть понизила голос до той тональности, что удавалась ей лучше всего.
Опершись на перила крыльца, Тонио, подавшись всем телом вперед, тянул в темноту руки и, прихлопывая ладонями в такт песне, бормотал тихо, но страстно:
— А ну давай, а ну давай!
Такими словами обычно подбадривают певца, когда «голос», кажется, вот-вот взлетит в самое небо. Но такое редко бывает ночью, особенно после столь драматических событий, как нынче. Скорее, это бывает в праздничный день, во вторую его половину, когда гости и хозяева напелись, когда вся честная компания разгорячилась, наслушавшись пения и пропев все, что в таких случаях поется: ритурнели, сторнелли, песенки, арии из оперетт и опер. Тот (или та), кто наделен «голосом», держится в стороне, сидит с угрюмым видом. Его просят, но особенно с просьбами не лезут. Когда же тот (или та) махнет рукой, показывая, что-де тоже хочет петь, все разом смолкают. Начинает он (или она) обычно с какой-нибудь старинной песни, удобной для распева, но начинает ее обычно просто так, без всякой вокальной игры. Когда он (или она) подымает «голос» несколькими тонами выше, как бы приоткрывая ему врата (так прожженный игрок, войдя в зал, где идет игра в рулетку, ставит для начала на первые попавшиеся числа, без всякой системы, лишь для того, чтобы открыть врата удаче), когда он (или она) начинает перепрыгивать из тональности в тональность, подобно струе фонтана, пытающейся противоборствовать воздуху, самому небу противоборствовать, присутствующие дружно встают с места и окружают поющего. А он все еще пробует, колеблется, но идет все вверх. И вот тут-то каждый молча вторит ему, молча помогает ему, неслышно бьет в ладоши — он как бы заключен в кольцо беззвучно хлопающих рук, и каждый страстно просит его шепотом:
— А ну давай, давай, давай!
Вот точно так же кричал сейчас шепотом и Тонио, вытянув руки вперед, во мрак. Точно так же шептал дон Чезаре, стоя на примостившемся меж двух колонн балконе, куда выходит его спальня.
Наконец «голос» установился, достиг своей предельной высоты.
В те времена, когда дон Чезаре еще принимал иностранцев и толковал с ними о манакорском фольклоре, он высказывал мнение, что «голосом» владели еще жрицы Венеры Урийской, особенно когда впадали в транс, но что, по преданиям, эта манера пения восходила еще к фригийцам, а те переняли ее у огнепоклонников.