Немецкое Ничто (по Экхарту, Кузанцу, Бёме, Гегелю, Штирнеру, Ницше, вплоть до Раушнинга) представляет собой светомаскировку некоего доселе неведомого Западу Бога. Если у Фихте названный Бог являет себя как надмировое Я, то после отважного Штирне- ра появляется наконец возможность встретиться с этим Я не через посредничество трансцендентальной логики, а лицом к лицу. Рудольф Штейнер в Берлине 25 сентября 1917 года: «Я прошу Вас особенно сосредоточиться на этом. Человеку кажется, что он знает свое Я, но как знает он свое Я? Видите ли, если Вы берете некую красную поверхность и делаете в ней дыру, за которой темнота, вообще ничего нет, то Вы видите красное и Вы видите дыру как черный круг; там же, где черный круг, Вы не воспринимаете ничего, там и нет ничего. Подобно тому как Вы видите вокруг черной дыры красное, так видите Вы в своей душевной жизни и Я. То, что человеку кажется восприятием собственного Я, есть в действительности лишь дыра в его душевной жизни… С восприятием Я на настоящей ступени развития человека, пока он пребывает в физическом теле между рождением и смертью, мы продвинулись не так уж далеко. Во время сна мы лишены сознания. Но в отношении Я мы лишены сознания также и в течение дня, когда мы бодрствуем». Это значит: мы знаем о нашем Я ровно столько, сколько мы знаем о нашей смерти. Черная дыра Я равна смерти. Но смерть должны мы учиться переживать в мысли, чтобы постепенно учиться умирать самим, а не — «быть умираемыми». Пока мы не способны на это, участь наша: бодрствовать вне сознания Я, быть лунатиками Я. Что это значит, можно прояснить на множестве совершенно конкретных примеров. Вы встречаете, скажем, за завтраком доброго знакомого и справляетесь о его самочувствии.
Вы спрашиваете его: «Хорошо ли Вам спалось?», но делаете это не оттого, что вас действительно интересует, как ему спалось, а оттого, что вы чисто хайдеггериански предоставляете себя в распоряжение языка, чтобы язык сам говорил через вас, справляясь (в данном случае) о самочувствии вашего ближнего. Хоть вы и бодрствуете при этом, нет никаких оснований охарактеризовать ваше действие как сознательное, ибо вы его проделываете именно бессознательно, т. е. автоматически. Более точная формула происшедшего была бы соответственно не: я справляюсь о самочувствии моего приятеля, а: некий речевой автоматизм во мне пользуется моим орудием речи, чтобы лишний раз продемонстрировать моему кичливому «я» его непричастность к происходящему. Хотя мое тело активно (оно движется, реагирует на раздражения и т. д.), но я (как размышляющий об этом задним числом) совершаю серьезную философскую ошибку, приписывая эту активность моему «я», которое в большинстве случаев, за исключением, пожалуй, экстремальных познавательных ситуаций, характеризуется тем, что оно отсутствует, причем отсутствует не только во сне, но и в бодрствовании. Я (как тело) управляется бессознательными импульсами, к которым я (как сознание) отношусь примерно так же, как рассказчик сна к сновидящему.
Это значит: действия, которые мы производим, бодрствуя, вовсе не обязательно производятся нами сознательно, т. е. силою нашего «я». Мы читаем газеты, смотрим телевизор, участвуем в опросах общественного мнения, зубоскалим, голосуем, следуем моде, находим больное здоровым, а здоровое больным, посещаем музеи современного искусства, пишем книги, принимаем ответственные решения, доводим до бешенства коров и клонируем по образу и подобию своему клопов и куропаток. Кто же станет серьезно спорить с тем, что возможности политической и социальной манипуляции в нынешней Европе почти настолько же превышают аналогичные возможности генно–инженерного кролиководства, насколько кролик биологически отстает от homo europaeus. Эти безрадостные соображения помогают нам острее и адекватнее осмыслить отношение мира к german connection. Мир защищается от черной дыры Я и полагает заткнуть её пучками всевозможных представлений. Мир убегает от ничто и цепляется за первое попавшееся нечто.
Мир маскирует черную дыру Я косметико–социальными псевдоактивностями и развивает в бодрственном состоянии некий род сомнамбулической, автоматической сознательности. Понятно, что для этого бутафорического сознания не существует более заклятого врага, чем сознательное Я. Иллюзионистскому пучку сознания противопоставляет себя Я, сотворенное изничто. Так, Гётев неделимый свет, называющий себя по имени: Я есмь Свет — противопоставляет себя цветосмесительным ньютоновским lights. Некий немецкий Бог, делающий в XX веке ставку не на Ньютона, а на Гёте, называется Люцифер. В Гёте борьба за Люцифера, за преображение Люцифера, вступает в свою заключительную фазу. Гёте Римеру (и — поверх Римера — Максу Штирнеру): «Германия — это ничто». Германия: черная дыра в самой середине пестрой поверхности мира, как и ясный, страстный Лессинг: автор формулы немецкой идентичности. Лессинг: «Никто, говорят авторы Библиотеки, не станет отрицать, что немецкий театр обязан господину профессору Готшеду значительной частью своего начального усовершенствования. Я есмь этот Никто; я отрицаю это без обиняков» («Niemand, sagen die Verfasser der Bibliothek, wird leugnen, daB die deutsche Schaubuhne einen groBen Teil ihrer ersten Verbesserung dem Herrn Professor Gottsched zu danken habe. Ich bin dieser Niemand; ich leugne es geradezu»).
У мира есть все основания подтрунивать над немецким чудаком, которому неведома более элегантная версия визитной карточки, чем штирнеровское: «Меня нельзя назвать никаким именем». Ваше имя, сударь? — Именами Меня не назвать. Услышим это в английской постановке, чтобы лишний раз отдать должное гению английского юмора. Но нигилизм Штирнера — не английская тема, а антропологически заколдованная инспирация Дионисия Ареопагита. Шарами антропологического нигилизма Штирнер зашибает теологические твердыни. Theologia negativa преображается у него в anthropologia negativa и упирается в загадку человеческого Я. Его сбивающая с толку антропологическая поправка заключается в том, что отныне не человек объясняется и осмысляется Богом, а Бог человеком, к тому же не фейербахианским «родовым человеком», а — вот этим вот. Штирне- ровская неназванность: именами Меня не назвать — теологически прочитывается как: Тебя, человеческий вздох о Всевышнем. Антропологическая поправка с «Тебя» на «Меня» производит впечатление бессмыслицы, а её автор «психопата с отягчающими обстоятельствами» (Карл Шмитт). Языческо–христианская надменная богобоязненность одергивает «психопата»: «что дозволено Христу—Юпитеру, не дозволено быку». Ответ искушенного эксгегельянца: быку — пожалуй, но не этому вот быку. Этот вот бык вполне может завладеть тем, чем вправе владеть — Юпитер, который ведь тоже, как бык, овладел — Европой. Энигм Штирнера осмысляется в проявителе Гёте. 17 февраля 1832 года, за без малого месяц до смерти, Гёте (по–французски!) высказывается на исконно немецкую тему Я: «Que suis–je moi–meme? Qu'ai-je fait? J'ai recueilli, utilise tout ce que j'ai entendu, observe. Mes reuvres sont nourries par des milliers d'individus divers, des ignorants et des sages, des gens d'esprit et des sots. L'enfance, l'age mftr, la vieillesse, tout sont venus m'offrir leurs pensees, leurs facultes, leur maniere d'etre, j'ai recueilli souvent la moisson que d'autres avaient semee. Mon reuvre est celle d'un etre collectiv et elle porte le nom de Goethe» («Что такое я сам? Что я сделал? Я собрал и использовал всё, что я видел, слышал, наблюдал.
Мои произведения вскормлены тысячами различных индивидов, невеждами и мудрецами, умными и глупцами; детство, зрелый возраст, старость — все принесли мне свои мысли, свои способности, свои надежды, свою манеру жить, я часто снимал жатву, посеянную другими, мой труд — труд коллективного существа, и носит он имя Гёте»)[63]. Хотя есть все основания через «коллективное существо Гете» засвидетельствовать почтение обращенному в христианство Люциферу, но сделать это представляется возможным лишь в царстве растительного и животного. Растениям и животным сподобилось обратиться в Гёте в христианство — как раз тогда, когда христиане–собственно не без энтузиазма опознавали себя в «Человеке–машине» Ламетри и «Порнографе» Ретифа де ла Бретона. В Штирнере, скандальном душеприказчике немецкого идеализма, Люцифер претерпевает свою антропологическую судьбу. Если в Гёте он мог еще (фито– и зоологически) именоваться типом, то в теме «человек» ему не оставалось ничего иного, как апофатически откликаться на: ничто. Тип Гёте (перворастение, первозверь) антропологически преображается в ничто Штирнера. Если лесной царь Гёте видит свое перворастение, то Бог–самозванец Штирнер