Благодаря немецкой экспатриации 1933 года «нация, не имеющая соседей» (Токвиль), за ночь стала цивилизацией, единственной заботой которой было отныне как можно быстрее свыкнуться со свалившимися ей на голову и оказавшимися в её распоряжении культурными отмычками. Здесь вновь напрашивается одна необычайная аналогия: сравнение с некогда изгнанной из Европы высокоинтеллектуальной и нехристианской философией, которая, получив убежище в Персии, начала вещать оттуда на Европу с целью перевоспитания последней. — Аналогия была бы необязательной, не обрати мы внимание на то, какому сорту людей был дан приют в этой новой«Персии» Запада. Их принято называть элитой, верхним слоем, «сливками» общества. То были мужи, прошедшие мимо своего немецко–христианского призвания и поспешившие, из страха перед немецко- националистическим хозяином, предложить свои услуги другому хозяину. Равно как и остальные, которые из отвращения к этому другому хозяину тем отчаяннее сплотились вокруг собственного, кровно– и почвеннородственного, двойника. Трагическое немецкое решение 1933 года: остаться с Гитлером и без Германии или без Гитлера и без Германии.
В проигрыше оба раза оставалась — Германия. Нелегко быть народом, дух которого действует в ранге Духа времени. Тут остается либо осознать свою духовность, либо устыдиться своего происхождения. Если грек Фалес благодарил Бога за то, что родился греком, то сегодня сам демон–покровитель абсурда не поверил бы своим глазам, повстречай он немца, которому его немецкость не была бы стыдом и срамом. (При условии, конечно, что немец не удит в мутных национальных водах и не клянется святым Арминием.) Немцу в знаке кармы 1933 года (года одного оставшегося пустым гроба, на этот раз гроба сознания) следовало бы знать, перед какой апокалиптической альтернативой он поставлен как представитель народа поэтов и мыслителей. Ибо немец в знаке кармы 1933, если уж он ухитряется пройти мимо науки Святого Духа, любезничая, с одной стороны, со всякого рода дурацкими национальными мифами, а с другой стороны, с одуревшим от оригинальничанья интеллектуализмом, стоит перед выбором либо поклоняться обращенному в германство Шовену либо же стать ненавистником всего немецкого. Ему не дано другого, кроме как колебаться между люциферическим варварством мифа крови и почвы и ариманическим варварством мироненавистнической интеллектуальности. Милая, любимая Германия: если она не может быть любима в немецком духе, то она или любима в Гитлере, или же она в Гитлере ненавидима. Решающим в этой альтернативе является, впрочем, не любовь и не ненависть, А ТО, ЧТО В НЕЙ НЕТ МЕСТА ГЁТЕ. Посмотрите, с каким старанием ясноглазый немецкий бурш силится выдавливать немецкие слова на американский манер и переделывать свою внешность с таким упорством, пока его не примут за чернокожего. Он тщетно надеется быть прощенным за то, что родился немцем.
Некий Бог—Противобог в ауре 1933 года называется: саботаж импульсов Духа времени, или «мейстера из Германии», удачно разыгранной картой русского большевизма. Германия к 1933 году диагностируется классически шахматной ситуацией «мата в два хода», один из которых был выразительно обозначен как красная, а другой как коричневая чума. Задачей–головоломкой было при этом: защититься от обоих матов, а не предпочесть один другому. Рудольф Штейнер формулирует задачу за девять лет до её провала: в дорнахской лекции 20 сентября 1924 года (в рамках цикла лекций «Апокалипсис и священнодействие»): «Ибо прежде чем эфирный Христос сможет быть правильно осмыслен людьми, человечество должно пережить встречу со Зверем, поднимающимся из бездны в 1933 году». — Далее следует пояснение: «Это сказано апокалиптически». Чтобы слово апокалиптический не соблазняло поэтическими, мистическими и какими угодно еще реминисценциями, необходимо прислушаться к следующему сообщению из второй лекции упомянутого цикла (Дорнах, 6 сентября 1924 года): «Как люди, мы являемся носителями Я… если Апокалипсис содержится не только в Евангелии, но и не только в наших сердцах, как нечто окончательно написанное, но если Я осознает, что оно, ежемгновенно порождая себя в жизнь, производит некий отпечаток Апокалипсиса». Восхождение Зверя 1933 года как апокалиптическая реальность имманентно, таким образом, теме Я. Я, понятое не формально, а содержательно, имеет своим содержанием Апокалипсис. Толковать Апокалипсис значит, таким образом, не расколдовывать апокалиптические имагинации наивно–реалистическим толковником, а видеть их в свете Я, которому они субстанциально сродни. Вопреки всем слухам и толкам, как слева, так и справа, тайна 1933 года остается немецкой тайной, для расшифровки которой вовсе не обязательно ставить её на костыли русско–американского года 1945‑го. Каждый зевака волен политически, мистически или лирически забалтывать Апокалипсис, даже экранизировать его в жанре thriller, но едва ли дурость зайдет так далеко, чтобы считать этот базар пониманием. Даже Голливуд в своем честолюбии постановщика мировой истории слишком упоен зрелищными возможностями, чтобы уделять внимание познавательным неброскостям.
Тайна Апокалипсиса как тайна Я есть немецкая тайна. Зверь, поднимающийся из бездны в 1933 году, есть также немецкая тайна: не немецкий Зверь, как это до сих пор внушается голливудскими постановщиками и безоговорочно принимается мировой толпой, а немецкая тайна. Поскольку названному году космически подобало стать годом немецкого Я (немецкое Я в XX веке гомологично Иисусову телу в I веке), он и обернулся годом немецкого Ничто. Ибо и Ничто, как не-Я (Nichts als Nicht‑Ich), есть, разумеется, немецкий вирус. Старый экхарто–бёмевский вирус, заново открытый Ницше как восхождение нигилизма и названный Германом Раушнингом в 1933 году революцией нигилизма. Мы находимся в мастерской зла. Мы охотно допускаем возможность, что даже у самых крутолобых германофобов, не ведающих иного зла, кроме немецкого, отнялся бы язык, доведись им однажды узнать действительный размах и интенсивность немецкого зла. Если прямодушным послевоенным немцам гюнтер–грассовской инокуляции угодно идентифицировать немецкое зло с национал–социализмом, то они имеют дело лишь с его низшей, недоразвитой разновидностью. Нельзя же всерьез полагать, что этот вирус мог действовать лишь в называющейся немецкой и говорящей по–немецки части мирового организма. Выход Зверя есть уход Я. Если, несмотря на это, Зверь 1933 года (каковой год надлежит чествовать как год одного оставшегося пустым гроба сознания) являет себя как немецкий Зверь, то было бы странно отождествлять его с персоной немецкого фюрера, в стиле парижского анекдота времен Второй Империи: Le voila, le chameau! (A вот и верблюд!) Между тем требуется некоторое усилие, чтобы понять, что восточная карма Сталина, как и западная карма Рузвельта, окончательно сложившиеся в том же году, абсолютно принадлежат к немецкому демониуму: made in Germany. В XX веке Я — это мейстер из Германии. Чем же заняты немецкие мастера культуры, пережившие апокалиптический выход своего Зверя (соответственно, уход своего Я), политическая арена которого находилась одновременно в Лондоне, Вашингтоне, Париже, Берлине, Риме, Токио и Москве?
Немецкие интеллектуалы (так и хочется назвать их вслед за Евгением Дюрингом интеллектуальи) предпочли прикидываться степными волками или пастись на волшебных горах, чтобы, опохмелившись где–нибудь в Калифорнии, мутно довспомниться до гёте–шиллеровского гуманизма. Вперившись однажды в восходящее Ничто сквозь призму своего мистико–лирико–гумано- интеллектуального настроения, они в ужасе отпрянули в старое доброе нечто. Их изменой апокалиптическому духу 1933 года было то, что они капитулировали перед немецким Ничто, точнее, перед политической гримасой последнего, не желая взять в толк, что тайное имя этого Ничто (Nichts), этого не-Я (Nicht‑Ich) — поверх всякого беснования in politicis — есть новое, неслыханное Я.