Теперь все было пусто и заброшено. Воротца загородок настежь, никаких следов живого, только на матице заметил ласточкино гнездо. Значит, птицы прилетали и жили здесь. Я так обрадовался этому. Никуда не заглядывая, но внутренней лестнице поднялся на чердак. Сено нашлось. Стал ворошить его, из-под тесин выпорхнули два воробья и вылетели в разбитое окошко. Сбрасывая сено, я вспомнил, как спал на чердаке каждое лето, хорошо было лежать в полудреме, слушать дождь, или ветер, или птиц в лугу за огородом. Рано утром мать приходила доить корову, и меня будил голос ее, звон подойника.
Опустившись, набил наволочку и матрасовку сеном и. устроил постель. Сходил с чайником на речку зачерпнул воды. Набрал, наложил в почку дров. Когда они разгорелись, открыл дверцу и сел рядом.
Ужинал поздно. Луна светила в окна, я зажег свечу и при свете ее пил чай, вслушиваясь в тишину пустой избы. Закрыл дверцу, потушил свечу, лег, но заснуть не сумел. Оделся, вышел на крыльцо. Было светло и тихо. Я спустился к бане и долго сидел там, глядя на воду, мост, избы за речкой. Ходил по деревне во все края, останавливаясь и прислушиваясь. Сходил к березнякам. Отдыхал, сидя на изгороди.
В одном из переулков взобрался на крышу сарая. Луна стояла высоко, ровно освещая землю, деревня хорошо была видна. Из сорока изб ее в четырех жили люди, но ни в одной не светились окна. Иногда начинало казаться, что я здесь совсем один и на много верст окрест ни жилья, ни голоса, ни огонька. Скорее бы проходила ночь. Вернулся к своей избе и до рассвета просидел на крыльце…
Из старых друзей остался в Юрге Савелий. Навестил его, он обрадовался несказанно, и мы целый день проговорили, сначала в избе за столом, потом в ограде, на траве, под широким таловым кустом. Савелий старик уже. Давно оставил пастушество, вышел на пенсию. Принял в дом старуху, такую же одинокую, как и сам, — невмоготу стало одному — какой год живут вместе, ждут своего часа. Держат еще хозяйство: корова у них, две овцы, десяток кур. Весной — летом он занят огородом, сено ставит для скота, рыбачит. Осенью часто ходил в лес. Не так набрать чего, как побродить, посидеть на пне под красной осинкой в листопад. Вся жизнь здесь прошла, сорок лет только коров пас, каждый куст родной. Зимой, если не болела по непогоде нога, охотился. Стрелял за огородами в тальниках куропаток, ставил на зайцев петли. Так и проходило время день за днем, год за годом. Зима, весна, лето. Опять зима…
— Прошлым живу, Егорыч, — кивал старик головой. — Теперь уже не думаешь, как дальше жить, не загадываешь. Все. Отплановал. Ах ты, жизнь — жизня. Пролетела, как один день. А думал, конца не будет. Боже мой! Вспоминаю, молодой да сильный был, без палки вот этой обходился. На войну уходил, к семье вернулся. Как жили мы здесь в Юрге пятьдесят дворов, будто семья одна. А сейчас… — Он сердито засопел и стал теребить вислые усы свои.
Я лежу под кустом. Савелий сидит рядом на лавке, закуривает, и я вижу, руки его дрожат от волнения, от старости ли. Он опрятно одет, ничуть не заметно старческой неряшливости. Шляпа, борода подстрижена. И в избе и на дворе во всем порядок, все на своих местах. Таким я знал и помнил его всегда. Только вот бороду отпустил, удивительно. Раньше не носил.
Рассказывал он, как постепенно, двор за двором разъезжалась Юрга, скот перегнали на другие фермы — некому стало ухаживать, закрыли школу, магазин. Магазин убрали, будто и жизнь прекратилась.
Вы когда с Пашкой Шубиным уехали, — вспоминает старик, — двадцать семей еще оставалось. Держались долго, бригада была. А потом — один по одному. Шесть дворов стояло до прошлой осени. Теперь — четыре.
Кроме них, живет в Юрге лесник — у него работа здесь. И еще в двух избах старики, такие же, как Савелий. Им некуда да и незачем уезжать. Жена лесника раз в неделю ездит в соседнюю деревню на почту. Письма приходят иногда, пенсия старикам. Платят ей, как почтальону. А лесник — тот часто ездит. Он в Юрге за продавца. Хлеб привозит, мыло, соль, спички, необходимое. Сам и торгует, жене не дает. «Проторгуешься», — говорит. Это в четырех-то дворах. А если надо еще что купить, старухи собираются, едут с лесниковой женой. Но это по теплу, посуху, зимой куда поедешь? В Каврушах. где почта и магазин, тридцать пять дворов. Ферма там, то, слышно, последнюю осень — бригаду сделают. Невыгодно на тридцать дворов держать такой штат: управляющего, бухгалтера, двух бригадиров. Учеников в школе совсем мало, на следующий год оставят четыре класса. Почтового отделения больше не существует, начальницу превратили в почтальонку, она недовольна, собирается уезжать. Если надумал телеграмму послать, посылку или переговоры заказать, езжай за тридцать километров на центральную усадьбу. Скот давно здесь не пасут, пашни, сенокосы, поля вокруг Юрги и дальше, в верховьях Шегарки, заросли — не узнать. А после войны, бывало, кочкарник выкашивали.
Савелий махнул рукой и надолго умолк. Молчал и я. Видел, как плохо ему от всего вместе — постарел незаметно для себя, разъехалась деревня, умерли ровесники. Остановилась жизнь. Был бы помоложе, так ничего. Молодые легче переносят потери. Другому все одно, где жить — здесь, там ли. Собрался, уехал. А тут как быть? Если смолоду считал, что лучше этих мест нет на земле, то сейчас, при последних днях, и говорить о другом не следует.
Так мы и сидели. Вышла хозяйка, пригласила ужинать. За столом в два голоса старики начали упрашивать меня перейти к ним и жить сколько захочу.
— Ну что ты там как сыч будешь сидеть, — сказала старуха. — Ни сварить, ни постирать. А я за тобой поухаживаю, покормлю тебя. Все есть. Куры неслись лето, яичек собрала. Молоко пей от души. Петухи молодые подросли, суп стану варить. Я ведь помню, мать еще твоя говорила, как ты суп любишь. Переходи, правда. — И все заглядывала в лицо мое, радуясь свежему человеку.
Савелий согласно кивал сивой головой. Сам просил. Я отказался. Хотелось пожить одному. Чуял — последний раз здесь и не увижу больше ни усадьбы своей, мест родных, людей вот этих, сидящих рядом. Не к кому приезжать и незачем. Душу только травить. А переживания, их и там хватает…
Но ночевать остался, не хотелось обижать стариков. Постелили в горенке. Старуха скоро уснула. Савелий пришел ко мне, сел рядом, закурил. Мы вспомнили многое, проговорив до полуночи. Годы, когда я жил здесь, юргинских мужиков и баб, трехдневную свадьбу у Хропачевых, Пашку Шубина, переплясавшего всех на этой свадьбе, его жену, красавицу Татьяну, рыбную ловлю на шегарских омутах, тетеревиную охоту по осени, Староконную дорогу на клюквенные болота. Мы перебивали друг друга и радовались, что память сохранила имена людей, некогда живших здесь, их привычки и любимые слова, названия мест вокруг деревни, где каждое из них будит столько воспоминаний…
Так я и жил в Юрге. Из соседней избы принес брошенный стол, табурет. Взял у Савелия топор и два дня заготавливал дрова, таская в ограду жерди изгороди. Что ни начни делать — сразу воспоминания, и, разбирая изгородь, я вспомнил осинник, где рубил жерди, и дорогу к нему. Как шел туда в резиновых сапогах, разбрызгивая по сенокосам лужи. Был май, теплынь, в голых пока перелесках кричали дрозды, в кочках, залитых водой, цвела желтая куриная слепота. Как рубил колья и прутья, а потом возил все к огороду на длинных роспусках. Часть кольев выпало таловых, некоторые из них принялись, пустили в ту же весну побеги, и теперь, поддерживая жерди, в четырех местах вокруг огорода росли раскидистые таловые кусты. Жаль было ломать изгородь, будто губил что-то живое, частичку былой жизни. Хотелось освободиться от этого чувства, но не мог.
Огород сплошь зарос коноплей, и, отыскивая погреб, вспомнил погожую осень, последнюю осень отца, как копали мы втроем картошку — он, мать и я — и сколько ее уродилось в тот год.
Стоял сентябрь, теплые дни. С утра я вышел один, чтобы выдернуть из лунок, убрать в сторону ботву, а когда пришли старики, стал вилами подкапывать лупки, носить в ведрах и ссыпать в погреб собранную картошку. Опершись на вилы передохнуть, я замечал, как отец часто и ласково смотрел и а мать, на меня, а потом, позабыв о нас и о работе, подняв голову, долго глядел за огороды, крайние избы, желтеющие уже перелески. Лицо его было строгим и удивленным несколько, но страха я на нем не находил. Видимо, чувствовал что-то и прощался. А в феврале мы похоронили его…