Одним из первых философов, кто был очарован Индией и видел в ней источник человеческой мудрости, был Вольтер. Он полагал, что именно там возникла древнейшая (ведическая) религия и именно туда за выучкой ездили египетские жрецы и китайские мудрецы. Основываясь на рассказах иезуитов, он даже верил в то, что в Древней Индии существовала монотеистическая традиция, предшествовавшая христианству и насчитывавшая не менее 5 тыс. лет3. А так как в Библии об Индии ничего не говорилось, это помогало вольнодумцу Вольтеру поставить под сомнение христианскую истину и всячески поносить иудеев за их «предрассудки» и «иррационализм». Это также позволяло ему заявить, что европейцы ничем не обязаны древним израильтянам, которые, по его убеждению, многие из своих священных знаний просто украли у арийцев, библейских Гога и Магога. Кроме того, сопоставление «исконных ведических источников» с современной ему Индией привело Вольтера к идее о деградации, которую якобы испытали арийцы в Индии (Figueira 2002: 10–18). Лишь позднее было установлено, что, на свою беду, Вольтер излишне доверился поддельному тексту, созданному в своих целях иезуитами (Trautmann 1997: 72).
И. – Г. Гердер тоже не избежал индийского соблазна. Но он шел еще дальше и делал примыкающие к Северной Индии высокие горы прародиной всего человечества. Хотя он никогда не бывал в Индии, он наделял индийцев всеми возможными добродетелями, видя в них идеал «благородного дикаря». Однако, восхищаясь Индией, он ценил ее поэзию больше, чем ведическую литературу. Ведь в поэзии он усматривал подлинную «душу народа». Зато он с пессимизмом смотрел на перспективу открытия исконных религиозных текстов, полагая, что дошедшие до нас были сильно модифицированы и искажены в ходе истории. Подобно Вольтеру, он был убежден в деградации пришельцев, попавших в Индии под влияние местных племен с их примитивным тотемизмом (Гердер 1977: 305–310. Об этом см.: Figueira 2002: 19–22).
В Германии все это дополнялось национальным романтизмом, в контексте которого, по словам итальянского фольклориста Дж. Коккьяры, сперва «благородный дикарь уступил место добродетельному народу», а к середине XIX в. такой народ превратился в «арийцев» и «наших предков» (Коккьяра 1960: 199, 298). Этот скрупулезный историк фольклора отмечал, что «для романтиков прошлое – вершина горы, с которой они озирают мир; гора эта – их собственное прошлое (их народа), к нему они обращаются как к идеальному убежищу на все случаи жизни» (Коккьяра 1960: 204). Вместе с тем это убежище не решало всех проблем, и романтизм наделял немецкого человека амбивалентной судьбой. С одной стороны, на нем лежала общечеловеческая миссия, возвышающая его над всеми окружающими; но, с другой, ему якобы грозила опасность быть распятым своими соседями и, прежде всего, евреями. Такого мнения придерживался, например, известный немецкий философ И. Г. Фихте (Rose 1992: 10).
Иными словами, вызревание «арийского мифа» происходило в Европе параллельно с нарастанием антисемитских настроений, поначалу направленных против иудаизма как якобы резко ограничивавшего свободу и культивировавшего жестокость. Тогда даже основанная интеллектуалами еврейского происхождения «Молодая Германия», стоявшая за эмансипацию евреев, требовала, чтобы евреи отказались от всего «еврейского», коренившегося в иудаизме. Этим и следует объяснять негативное отношение к еврейству молодого Маркса, воспитывавшегося в такой атмосфере и фактически воспроизводившего идеи видного деятеля «Молодой Германии», журналиста Людвига Бёрне (Rose 1992: 14–17).
Социальная напряженность, нараставшая в обществе в ходе модернизации, выражалась не только в общественных настроениях и политической борьбе. Как это ни странно, она находила место даже в научных представлениях, на первый взгляд не имевших ничего общего с текущими социально-политическими процессами. Пресловутый «еврейский вопрос» оказывал подспудное влияние на интерпретацию древней истории, где, вдохновленные открытием таких новых дисциплин, как индоевропеистика и семитология, некоторые ученые XIX в. обнаруживали в древности оппозицию между семитами и арийцами, оказывавшимися едва ли не антиподами.
Начало их мифическому соперничеству положили схоластические богословские споры о том, на каком языке говорили Адам и Ева. Если святой Августин с уверенностью называл еврейский язык древнейшим языком всего человечества, то еще в IV–V вв. у него находились оппоненты, отдававшие пальму первенства каким-либо иным языкам. Этот спор оживился на рубеже Нового времени, когда некоторые образованные европейцы, включая Г. В. Лейбница, не только искали самостоятельный исток германских языков, но и доказывали, что этот первобытный язык мог своей примитивной структурой и древностью успешно соперничать с древнееврейским (Olender 1992: 1–2). Дольше всего традиционный взгляд на исконность древнееврейского языка поддерживала церковь.
Но уже в конце XVII в. основатель библейской критики Ришар Симон прозорливо усмотрел за фасадом языкового спора нарождающуюся национальную идею: «Нации борются за свои собственные языки». Сто лет спустя Гердер подчеркнул, что «каждая древняя нация хочет видеть себя перворожденной и представить свою территорию местом формирования человечества» (цит. по: Olender 1992: 3–4). Кроме того, за языковыми спорами скрывалась идея «национального характера», вера мыслителей той эпохи в то, что язык выражает нечто глубинное, подсознательное, которое описывалось как «душа народа». Все эти идеи обнаруживались еще у Гердера.
Европейская научная мысль развивалась в XVIII–XIX вв. сложным путем. Вначале европейские ученые пытались отодвинуть индоевропейскую прародину как можно дальше от Ближнего Востока – пусть и далеко на восток, лишь бы она не совмещалась с прародиной «семитов». И только много позднее она в их трудах переместилась в Европу, отражая растущую притягательность принципа автохтонизма. Вот как это происходило.
Хотя догадки о родстве европейских языков с армянским и иранским высказывались и до него, англичанин Уильям Джонс стал тем человеком, кто, основательно изучив санскрит, первым заявил о единстве индоевропейских языков, положив начало не только индоевропеистике, но в целом сравнительно-историческому языкознанию (этому не мешало то, что он сделал несколько ошибочных языковых сближений). При этом, подобно многим своим современникам, он идеализировал арийцев, видя в них необычайно талантливый народ, обладавший богатым воображением и глубокими знаниями о мире. Он был убежден в том, что они щедро делились своей мудростью с другими, включая греков (Trautmann 1997: 37–38, 47–52, 59–61; Olender 1992: 6; Figueira 2002: 22–23). Вместе с тем, давший первое научное чтение индийских Вед, Генри Томас Коулбрук рисовал глубокую пропасть, разделявшую древних арийцев и население современной ему Индии, где не осталось и следов от исконной «монотеистической религии», которую он приписывал арийцам; зато появились идолопоклонничество и варварские обряды, отсутствовавшие у древних (Figueira 2002: 23–25).
Это добавило очарования Древней Индии, причем не столько в Англии, где практические знания о ней и снобизм колонизаторов сдерживали буйную фантазию4, сколько в Германии, где кабинетные размышления, помноженные на национальный романтизм, открывали двери самым головокружительным теориям. Так и родился «арийский миф», авторство которого принадлежит известному немецкому мыслителю-романтику Фридриху Шлегелю, первому переводчику санскритских текстов на немецкий язык. Воспевая миф и поэзию, Шлегель призывал учиться у древних, понимая под этим Древнюю Индию и видя в ней начало всех начал. Примечательно, что, отдавая должное ценности национальной культуры, этот эрудит и либерал демонстрировал космополитизм; он выступал против свойственной его эпохе крайней германомании и стоял за эмансипацию евреев (Поляков 1996: 206; Коккьяра 1960: 210–211; Goodrick-Clark 1998: 32). Воспевая мудрость и красоту Индии, где ему так и не удалось побывать, Шлегель выводил оттуда все великие нации, включая египетскую цивилизацию. Движущей силой этого беспримерного похода он называл бродячих проповедников, якобы объятых стремлением очиститься от некоего страшного греха, что и заставило их покинуть благословенную родину и отправиться на далекий север. Шлегель положил начало романтической традиции, представлявшей санскрит источником всех остальных индоевропейских языков. Вместе с тем он был убежден в том, что изначальные ведические знания были безвозвратно утрачены. Поэтому для изучения их следов он предлагал полагаться исключительно на факты языка (Godwin 1993: 38–39; Figueira 2002: 30).