А вот однажды внутреннее зрение, тайновидение Анны Семеновны жестоко и справедливо обидело человека, о котором доподлинно известно, что он нравился ей. То был Александр Владимирович Назаревский, хранитель музея Александра III, знаток искусств, блестящий лектор, красавец и златоуст. Любопытно, что и тогда нашлись добрые души, которые, приметив затронутость Анны Семеновны существом мужского пола, поторопились наговорить о нем разных гадостей. Анна Семеновна, обычно такая решительная и резкая, беспомощно отбивалась от доброхотов: «Я хочу его сделать… характерная у него голова, умная… Да, впрочем, вы не думайте, что я не знаю его. Я знаю, да все ему прощаю за его любовь к искусству. Ведь он по-настоящему искусство любит». Но она не подозревала, что знает его куда дальше и глубже, чем сама постигала дневным сознанием.
Обычно, приступая к портрету, Анна Семеновна долго не прикасалась к глине, а вглядывалась в модель, будто проверяя тот творческий импульс, который подвиг ее на эту работу. И случалось, отказывалась от своего намерения, жертвовала даже выгоднейшим заказом, нежданно обнаружив, что модель ей неинтересна, неприятна, что перед нею сфинкс без загадки — все на лице написано, ничего за фасадом. По этой причине она отказалась лепить своего большого друга талантливого скульптора-анималиста Ефимова, ибо за наружностью добра молодца, красавца богатыря читался лишь добрый молодец, красавец богатырь. Но в случае с Назаревским у нее не было и тени сомнения в доброкачественности и значительности модели. Однако ее рука знала больше. И вот что получилось. Из записок О. В. Куприяновой, первой жены Назаревского: «Голубкина выполнила свой замысел: она сделала характерную, умную, сильную голову. Но изумительная психологическая сила ее таланта помогла ей раскрыть в портрете Назаревского те глубоко отрицательные черты, о которых она, казалось бы, не должна была подозревать, зная его только как превосходного лектора и ученого. Однако в личной жизни Назаревского черты эти выступали с непреодолимой силой: эгоизм, самодурство, чувственность и до самолюбования доходившее довольство собой».
Естественно, что Назаревский в ужасе отпрянул от своего изображения. Наверное, нечто сходное испытал вечный юноша Дориан Грей, когда увидел свой отвратительно, порочно и разоблачающе постаревший портрет. Так трагикомически кончилось последнее робкое увлечение Анны Семеновны.
Аскетизм, на который обрекла ее жизнь, не был врожденным и органическим свойством ее натуры, он причинял страдание, это видно по некоторым ее проговорам и кривизнам поведения с близкими людьми. Ограничусь двумя примерами и оба возьму из отношений Анны Семеновны с очень дорогими ей друзьями — Ефимовыми.
Ивану Семеновичу Ефимову некуда было поставить две свои скульптуры: «Козла» и «Бизона», и Голубкина предложила свою мастерскую, в которой было довольно места. Обрадованный Ефимов воспользовался предложением. Через короткое время Анна Семеновна потребовала забрать их: «Ваши работы все мои полки перекувырнули. Ваши — паслись и любили, а мои никогда не ели и не пили». И Ефимов, и его жена делали вид, будто речь шла действительно о скульптурах, а ведь Анна Семеновна о себе говорила, это она не паслась и не любила, и кололи ей глаза символы мощной, полнокровной, ликующей жизни.
У Голубкиной в Лёвшинском было две мастерских, одну из них она уступила Ефимову. Чета Ефимовых жила в том же доме на первом этаже. Как-то раз, без всякого внешнего повода, Анна Семеновна сказала Ефимову: «Давайте не будем знакомы». И муж, и жена Ефимовы с присущим им добродушием объясняли это внезапное решение тем, что они утомили Анну Семеновну своим слишком шумным соседством. У них был открытый дом, к ним часто приходили гости, спорили, шумели, эта «богемность» не могла понравиться сурово оберегающей свой покой и работоспособность Голубкиной. Дерзко вступать в спор с такими свидетелями, но я все же попробую.
Я знал Ефимовых пожилыми кукольниками, не раз видал их наивный, почти любительский театр. В эту пору Иван Семенович уже не выставлял новых работ, а тратил весь свой незаурядный талант на кукол, преданно служа увлечению своей жены. Он создавал персонажей басен Крылова: медведей, лисиц, журавлей, мартышек, стрекоз, муравьев. С помощью ширмы и скромного реквизита Ефимовы разыгрывали нехитрые сценки. Нина Яковлевна ужасно старалась, вкладывала всю душу в эти представления, радовалась хоть малому успеху, а когда звучали аплодисменты, упоенно подкидывала кукол вверх. Время ее не пощадило, и следа не осталось от библейской красоты, запечатленной в скульптурном портрете Голубкиной. Красивый, рослый, стройный, как юноша, седобородый Ефимов сострадательно успокаивал свою старую подругу: «Ну, хватит, хватит! Не надо кидать. Выйди, поклонись. Видишь, все довольны». Я смотрел на них и думал, как прекрасна любовь, пронесенная через всю жизнь.
Вся эта любовь, тогда еще молодая и кипящая, оказалась невыносима для Анны Семеновны. Слишком близко от ее одиночества разворачивалась картина семейного счастья, полного душевного лада, постоянной радости друг от друга, радости без эгоизма, без затворничества. А шум, беспокойство — это не серьезно. Я сам долго жил в старом московском доме и знаю, как непроницаемы для шумов толстые стены и потолки. Это не современные коробки и башни с одуряющей акустикой. Анну Семеновну не могли тревожить посетители Ефимовых, их семейные вечера. Да и не пристало отшельнице так чутко прислушиваться к голосам застенного веселья. Но чужое счастье и вообще-то докучливо, тем более для человека, обобранного судьбой. А ведь и ей когда-то, пусть на миг, посветило счастье и оставило память в крови, это сама кровь ее восстала против мучающего соседства. Надо сказать, что сама Анна Семеновна назвала иную причину своего разрыва с Ефимовыми: «…мешали они мне, просто как слишком близкие зрители моего „висения на волоске“». Это — другими словами о том же, о чем говорю я.
У Голубкиной есть барельеф «Вдали музыка и огни», исполненный щемящей тоски. Там изображены вглядывающиеся в даль мальчики, но это самое автобиографическое из всех ее произведений.
А теперь хотелось бы вернуться к тайновидению Голубкиной, о чем речь шла выше. Евфимией Носовой-Рябушинской из семьи известных промышленников Голубкина была очарована. Вовсе не склонная к сентиментальности и словесным ласкам, Анна Семеновна называла ее «мой белый ландыш». В тонкой красоте светской дамы она проглядывала сильные черты ее предков — волжской вольницы, людей солнца, ветра, волны. Ее трогало, как утончился в Носовой крепкий тип волжанки, не утратив здоровой прочности, ведь и ландыш упругий, выносливый цветок, это не полевая герань, которая вянет раньше, чем букет донесешь до дома.
И она слепила с любовью и подъемом один из лучших своих бюстов. Как ни странно, суровый, правдивый В. Серов создал эталон салонного портрета, его княгиня О. К. Орлова покорила свет. Замечательный художник отдал ей все великолепие своего мастерства и нисколько — сердца. Да это и не требовалось, княгиня Орлова сама была ослепительна и холодна. Теперь все заказчики высшего общества — и аристократического, и плутократического — хотели видеть себя на холсте или в мраморе в серовском пошибе. В. Серов оказался способен на такую вот сделку с совестью, но неподкупной Анне Семеновне не надо было насиловать себя, она не просто восхищалась Носовой, она проглядывала в ней некую высшую красоту. И опять ее «подвела» рука, ведавшая то, чего не было в разуме мастера. Голубкина вылепила голову недоброй, капризной, нравной дамы — неприятной во всех отношениях. Неудивительно, что взбешенная Носова не захотела брать портрет. Голубкина помучилась, помучилась с ним да и бросила, поняв, что есть что-то более сильное, чем ее расположение к модели.
К числу немногих работ, которыми Голубкина была сама довольна, принадлежит прославленная «Марья». Недаром ее сразу высмотрел наметанным глазом для своей галереи великий собиратель Павел Третьяков. «А хороша моя Марья!» — как-то удивленно говорила Анна Семеновна и вспоминала некрасовские стихи: