«Твоего не хочу, а своего не дам!» — воскликнул он и не долго думая схватил вымазанную в густом соусе ящерицу, облизал ее с головы до хвоста и бросил в кусты.
Так оно было или не так, но с того часа прилипла к семье Абуладзе обидная кличка — Ящеролизы.
— Спичку на четыре части делил! Ох-хо-хо!..
Долго еще смеялся старик, вспоминая проделки скупого Нестора. Потом его начал душить кашель. Он махнул рукой и, немного отдышавшись, сказал девочке:
— Входи, входи, Несторова внучка. Только как ты своего раненого найдешь? Много их у нас...
— По усам, дедушка. Они у него рыжие, в жизни таких не видела. Я быстро... Поговорю с ним немного — и назад.
— Нет, доченька, так нельзя. Это тебе не вокзал. У нас другой порядок. Подожди меня здесь, — сказал старик и, закрыв на замок калитку, бодро зашагал по усыпанной битым кирпичом дорожке.
Вернулся он не скоро, вместе с молодой санитаркой.
— Вчерашние еще в приемной лежат, — сообщил он девочке. — Пойдешь с ней, она покажет...
4
«Товарищ начальник госпиталя! Обращается к вам младший сержант Арчил Месхи, находящийся на излечении в палате № 2 хирургического корпуса. Я бы не беспокоил вас, но попал в такое затруднительное положение — просто спасения нету. А потому настоятельно прошу перевести меня в другой госпиталь, все равно в какой, по вашему усмотрению.
Может, причина покажется вам неуважительной. Скажете: «Мудрит солдат», — но дочитайте мое письмо до конца — и судите сами.
Вы, наверное, слыхали, что ко мне ходит маленькая девочка, по имени Цабуня. Она думает (да и все в госпитале уверены в этом), что я друг ее отца, близкий ему человек. Но, товарищ начальник, тут недоразумение получилось.
Дело в том, что отца этой девочки я в глаза никогда не видел и фамилию его услышал впервые две недели тому назад от самой Цабуни, когда она пришла к нам в санитарный вагон.
Смотрю: стоит она в коридоре, маленькая веточка, надломленная грозой, и плачет — даже не плачет, а молча глотает горькие, недетские слезы.
Не выдержало мое сердце, товарищ подполковник! И, не задумываясь, я сказал ей, что знаю Валико Абуладзе, видел его недавно живым и здоровым. Может, что и неправильно я сделал, но мне так хотелось ее утешить!.. Думал я по простоте своей душевной, что на этом и поставим точку. А вышло по-другому.
Привезли меня к вам в субботу, а в воскресенье лежу, отдыхаю после перевязки, вдруг входит в нашу палату эта самая Цабуня — и прямо ко мне. Я так и обмер.
— Узнаете меня, дяденька? — спрашивает она и, как взрослая, здоровается со мной за руку.
«Узнать-то узнал, но что мне еще тебе сказать, девонька!» — подумал я.
— Вам можно разговаривать? Я пришла узнать о нашем папе...
Что мне было делать? Признаться, что я не знаю се отца? Но вы бы посмотрели в ее глаза — они так сияли и столько ждали от меня радостей, что я не осмелился сказать ей правду.
— Садись, маленькая, — только и мог я вымолвить.
Присела она на краешек кровати и смотрит на меня, а я вожусь, цигарку свертываю, прикуриваю, но чувствую — больше молчать нельзя. Собрался с духом и давай рассказывать девочке, какой у нее отец храбрый, непобедимый и как боятся его фашисты.
Слушала она меня, слушала и вдруг спрашивает:
— А почему папа так долго не пишет?
Нелегко ответить на такой вопрос. А надо. Сказал, что солдата могут послать на особое задание, а оттуда писем не шлют. И почту могут разбомбить в дороге. На то и война...
С того и началось. Привязалась она ко мне, как к родному. То приходит одна, то с маленьким братом Учой, а позавчера привела своих школьных подруг — послушать, что я рассказываю про ее отца.
Поверьте, товарищ подполковник, просыпаюсь я утром и ни о чем больше думать не могу. Знаю: придет Цабуня... Вот лежу и выдумываю для нее всякие истории: «Валико Абуладзе один против фашистского танка», «Валико Абуладзе выручает в бою товарища», «Валико Абуладзе приводит «языка»... Устал я, товарищ подполковник, не богат, должно быть, на выдумки, а главное — страх меня берет: напутаю что-нибудь, проговорюсь — ведь моя правда ходит на тоненьких ножках! Жалко девочку... Лучше мне уехать из этого города. А Цабуня пусть дожидается своего отца... На войне, сами знаете, всякое бывает. Думают, пропал человек, а он, гляди, целым и невредимым объявился».
Кутаиси
1958
ГОЛУБОЙ ДУНАЙ[2]
Словацкая новелла
1
Яна Панчика, однорукого отставного капитана, я встретил у развалин древнего рыцарского замка Девина, где сливаются Дунай и Морава. Тогда я собирал материал для киносценария о боевой дружбе чехословацких и советских воинов в минувшей войне, и мне довелось встретиться и беседовать со многими ветеранами Чехословацкого корпуса, с рядовыми солдатами, с офицерами, с партизанскими вожаками.
Я сам немало повидал на войне, знаю много примеров святой солдатской дружбы, но то, что рассказал мне тогда мой угрюмый, не очень общительный капитан, не требует каких-то особенных словесных узоров и завитушек. Его повесть проста и светла, как песня, которую пели в тот вечер молодые рыбаки:
Голубой Дунай, голубой Дунай!
Неужели он и вправду голубой?
Вот этот рассказ.
Темной сентябрьской ночью в самый разгар гитлеровского наступления на Кавказ два солдата из словацкой дивизии — бывший сельский учитель Мишо Звара и его земляк кузнец Франтишек Совияр — перешли на сторону советских войск.
Друзья не сразу решились на такой шаг.
Фашисты не доверяли словакам, и поэтому дивизия генерала Туранеца прошла от Высоких Татр до предгорий Кавказа, так и не приняв участия ни в одном значительном сражении. Словацкие полки несли караульную службу: охраняли мосты, дороги, конвоировали пленных.
Но когда гитлеровцы вышли к Черноморскому побережью Кавказа, словацкие дивизии были немедленно брошены в бой — братские славянские земли уже остались позади, а за этими горами, как писал хромой Геббельс, жили дикие кавказские племена, чужие словакам и по крови, и по культуре... Но фашисты и здесь прогадали — словаки не хотели воевать с советскими народами.
Еще в середине августа дивизии Туранеца было приказано сменить в районе Туапсе изрядно потрепанные в боях альпийские отряды оккупантов. В пешем строю словаки прошли через степные кубанские станицы. Ослепленные густой горячей пылью заброшенных проселков, они днем и ночью шли на юг; в редких колодцах-копанках почти не было воды, и на привалах негде было укрыться от беспощадного кубанского солнца.
Пахло конским потом, горькой полынью, надсадно скрипели несмазанные колеса походных кухонь, и то и дело слышались хриплые окрики:
— Лос! Лос!
Иногда встречались невысокие придорожные деревья с покрытыми пылью, серыми, словно железными, листьями, и солдаты старались хоть на мгновение задержаться в их скудной тени.
На четвертые сутки изнурительного марша дорога втянулась в узкое скалистое ущелье, и людям казалось, словно загнали их в каменную духовку.
Но на этом мучения не кончились. Смертельно усталые, не привыкшие к горным переходам, солдаты с трудом карабкались по крутой каменистой тропе. Солнечные удары валили людей, но хриплые окрики «Лос! Лос!» не прекращались ни на мгновение. Не было сейчас для солдата более ненавистных вещей, чем противогаз, саперная лопатка и каска. И первый, кто бросил их в кусты, был кузнец деревни Брезница Франтишек Совияр — высокий, плечистый человек, с черными, словно просмоленными, ногтями на пальцах левой руки.
Почти все отделение последовало его примеру. Только бывший учитель Мишо Звара, обливаясь седьмым потом, по-прежнему шагал с полной выкладкой.
— Казенное имущество бережешь? — насмешливо спросил Франтишек.