…Чем дальше они шли, тем молчание становилось тягостней. И вдруг нагрянула пугающая мысль: зря он вообще это затеял — с приглашением. А зловредная память тут же подсунула сказанное кем-то по случаю: «Напрасно ты ее домогаешься. Пустой номер, поскольку не по Сеньке шапка». Но кто сказал, он не мог вспомнить.
Они миновали станцию метро, прошли еще три квартала и свернули направо. Поплутали по переулкам, наконец, остановились и он, кивнув на ближайшую дверь, сказал:
— Вот здесь. Уже пришли.
Это была его работа. Не временные подработки, от которых он давно отказался, как от дела хлопотного и бестолкового, а именно работа. Постоянная — через две ночи на третью. Она прибавляла к его стипендии еще столько же и стало быть к минимальному питанию — увесистый ломоть. Он всегда был очень доволен своей работой.
Всегда, но не сейчас, поскольку вспомнил, что он ей наобещал, когда звал: «Посидим в приличном обществе, выпьем, повеселимся». А привел сюда, потому что больше вести некуда.
«Нет приличного общества, так хотя бы помещение было приличным», — со злостью подумал он теперь о своей работе.
Здесь когда-то был гараж. Потом его ворота укрепили намертво, внутри разгородили и получилось: холодный тамбур, обеденное помещение с газовой плитой, а от него — дверь в темную раздевалку для рабочих строящегося рядом здания и вторая — в дежурку сторожей, к числу которых был временно причислен и он, Бобров Сашка.
Они вошли, и на них пахнуло густым недвижным холодом, устоявшимся запахом табачного дыма, огрызков колбасы и еще чего-то бросового. Она повела носом и поморщилась.
Он провел ее в свою дежурку и поспешил закрыть дверь. И бросовые запахи остались там, зато густота недвижного холода навалилась еще чувствительней.
Щелчок выключателя — и оголились в резком свете замусоренный пол, печка и телефонный аппарат на столе, покрытом белой бумагой.
Он быстренько подмел пол, вышел, нарубил немного дров, сунул их в печку, разжег и пошел рубить еще. Он хозяйничал, заходил, выходил и все пытался завязать разговор, всякий раз начиная с ласкового «Ирина», «Ирина». Не «Ира», не «Ирочка», а именно «Ирина». Иногда ему даже хотелось назвать ее по имени-отчеству, именно Ириной Николаевной, как когда-то учительницу по русскому. И все потому, что она на четвертом курсе, а он первокурсник, то есть, говоря по-армейски, салага. А какой там салага — она его моложе. Но вышло так, что пока он работал на заводе, служил, то да се, она уже вовсю занималась в институте, и теперь он, стало быть, салага.
Он занес и вторую, и третью охапку дров, а она все молчала. Она словно взяла перед кем-то обязательство молчать.
— Ирина, тебе не холодно?
Неопределенное пожимание плечом.
— Ирина, ты смотрела «Ангел в тюбетейке»?
Она кивнула.
— Ну и как?
Она словно с усилием разжала рот:
— Никак.
Вот и весь разговор. И опять молчание.
Наконец печка разогрелась, и тогда стылая тяжесть в комнатушке будто уменьшилась, словно часть воздуха перекачали за стену, в темную раздевалку.
Она подошла к печке и, вытянувшись, крепко прижалась к ней и спиной, и ладошками, и икрами ног. И тут тесно сжатые губы ее разлепились, словно оттаяли, и на нижней обнаружилась мягкая припухлость. Да она же совсем девчонка, какая там Ирина Николаевна!
Он достал из-под стола свой солдатский рюкзак, расстегнул и выложил на стол все, что там было. Под конец появились «четыре звездочки» и три яблока. Он вынул из рюкзака свеженький миниатюрный стаканчик для нее, а из нижнего ящика стола — кружку для себя и разлил. Она отпила половину и откусила от яблока. Он выпил из кружки и принялся за сыр и колбасу.
В общем, у него немного отлегло. Закуривши, он и вовсе повеселел, стал еще подвижнее, во взгляде появился живой несколько неестественный блеск. А она от своего полстаканчика да нескольких суетливых затяжек — ничего, только глаза стали чуть-чуть грустными.
Потом он что-то вспомнил, оживился, вытащил из внутреннего кармана пиджака две синие бумажечки и протянул ей:
— Вот. Сегодня купил.
— Что это?
— На оперетту. Пойдем завтра? У меня как раз нет дежурства, вечер свободный.
Он, конечно, не догадался, что перво-наперво надо справиться у дамы насчет того, свободен ли ее вечер, а о своем можно и умолчать.
Она ответила:
— А у меня как раз завтра вечер не свободный.
— А куда ты собираешься?
Она пропустила мимо ушей его вопрос и продолжила:
— И потом — я терпеть не могу оперетту. Ты что, любишь ее?
— Да мне все равно.
Он хотел добавить: «С тобой все равно, хоть куда», — но не добавил.
Она сказала, что если все равно, то зачем идти.
— Ну, сходим, посмеемся, — уныло ответил он.
— Посмеяться можно и на скамеечке. За анекдотами.
Все было правильно. Тут ни на одно слово не возразишь. Уж до того все было правильно, что хоть волком вой. Он взял у нее билеты, разорвал их и выкинул в печку.
— А это еще что за глупость? — Она так и уставилась на него. — Ты же их мог вернуть.
— Будем считать, что сходили, — он улыбнулся через силу. — А теперь, — он тряхнул головой, — давай анекдоты.
Прошло еще с полчаса, и она сказала, что ей пора, что она насиделась в приличном обществе. Он вспомнил, что ей обещал, когда звал, и весь сжался. Она закурила очередную сигарету и опять затушила после двух мелких суетливых затяжек. Плотнее завернулась в мех, закинула ногу на ногу, въедливо посмотрела на него и вдруг насмешливо спросила:
— Кстати, ты не себя ли случаем считаешь приличным обществом?
За такое он кому угодно съездил бы, а тут только руки сцепил, встал и повернулся к окну, чтобы она не видела его затравленного лица. И вдруг зло выкрикнул оттуда:
— Ну, нет у меня приличного общества! Некуда пригласить! Ну и что!
— Тогда и не приглашай.
— А если хочется?
— Мало ли чего хочется. По одежке протягивай ножки.
Вот это ему тоже говорилось. И тоже в связи с ней. Но кто конкретно говорил, он и тут не мог вспомнить.
— Ладно, — он резко повернулся от окна. — Тебе действительно домой пора — баиньки, а мне в обход надо. Осматривать объекты.
— Какие объекты?
— Те, которые я охраняю. Я же сторож.
И уже от порога бросил:
— Ты тут еще потерпи. Вернусь — сразу такси вызову.
Он ушел в темную раздевалку, угрюмо сбросил туфли, надел казенные сапоги (чтобы не черпать снег в сугробах), кинул свое худосочное деми прямо на спецовки строителей, надел казенный же бушлат и громко простучал к выходу.
У первого же объекта — продовольственного магазинчика — он вдруг обнаружил, что без шапки. А на улице заметало как следует и морозец к ночи прихватывал. Он вспомнил, что шапка должна быть в раздевалке, и повернул обратно. И когда взялся за ручку двери, вдруг будто что-то стукнуло: зайти потихоньку, незаметно.
Уж лучше бы он этого не делал…
Прямо из тамбура он услышал, что она с кем-то разговаривает, и сердце сделало перебой. Он прокрался в темную раздевалку и стал слушать.
— А-ало! Здра-авствуй, — приятно так, с растяжечкой и слегка виновато говорила она в трубку. — Ты спишь уже? Да, это я… Да-да.
Отозвался ей кто-то уравновешенный, знающий себе цену, но сейчас говоривший громко. И Бобров сразу понял, что это, конечно, тот — из кичливого столичного быта, представительный, на котором все так ладно и естественно и которого он рядом с нею видел два дня назад. И сердце заработало сильными толчками, гулко ударяя в голову.
— У тебя где сейчас машина? — спрашивала между тем она. — Знаешь что? Приезжай за мной. Где? Угол улицы… и переулка… Что? Нет-нет! — крикнула она испуганно. — Я на улицу выйду… Когда будешь?
Там сказали, и она повесила трубку.
Бобров поспешно вышел на улицу.
Шапку он так и не надел. Да и на обход идти уже не собирался. Он отчаянно прикуривал на ветру, ломая спички, и лихорадочно соображал:
«Значит, так. Как только он приедет, я его опрокину вместе с машиной и обломаю ему бока. И машине тоже». И следом: «А ей-то что от этого? А ничего. Может, даже посмеется, сволочь… Не-ет, тут ее надо проучить. А как?»