Коломийцев побывал в затоне, где ремонтировалась "Встреча". Члены команды обрадовались ему.
— С нами пойдешь, Иван Осипович? — спросил машинист Тутин.
— Пойду, если возьмете, — отшутился Коломийцев.
— Отчего ж не взять хорошего пассажира!
— А что, бывают и плохие?
— Да как сказать. Не то что плохие, а очень уж сухопутные. Вот ведь Серго Орджоникидзе, человек храбрый, прямо-таки бесстрашный. Говорят, один, без оружия отправился в аул и сагитировал взбунтовавшихся горцев за Советскую власть. А когда шли на рыбнице из Баку в Астрахань, не вынес штормовой качки, лежал пластом. Не знаю, верно ли, нет ли, ребята говорили, будто он просил: "Остановите лодку, я сойду". Это в открытом-то море!
— Ведь почему так получилось? — вступился за Орджоникидзе командир катера Комов. — Во-первых, вышли они в море тринадцатого числа, во-вторых, их было тринадцать человек, а в третьих, женщину взяли на борт.
— Оно-то так, — согласился Тутин и вспомнил, как стойко держался Коломийцев в штормовую погоду, как он пел песни, когда их катер обстреливало дальнобойное орудие с Баиловской горы.
Дни проходили в бесконечных хлопотах. Коломийцев несколько раз приходил смотреть, как готовят "Встречу" к дальнему переходу, вникал во все дела, ходил в губком и Реввоенсовет, хлопотал о боеприпасах, обмундировании и медикаментах для ленкоранских частей. А долгие летние вечера коротал в обществе англичанина Отто Германа.
Беседа двух этих молодых, пылких натур, привязавшихся друг к другу с первой же встречи, представляла собой любопытное зрелище: Коломийцев спрашивал по-английски, Герман отвечал по-русски — так каждый из них практиковался в языке, которым плохо владел.
Герман с пятилетнего возраста жил в Лондоне, куда родители эмигрировали в начале века из польского города Ченстохова, входившего в состав Российской империи. В доме родителей часто собирались русские политэмигранты, царила атмосфера ожидания революции. И когда грянул февраль семнадцатого года, двадцатидвухлетний Отто Герман, член Британской социалистической партии, твердо решил: "Надо ехать в Россию!"
— Я обратился в организацию, ведавшую возвращением политэмигрантов в Россию, — рассказывал Герман, — к Георгию Васильевичу Чичерину…
— Нашему наркому? — спросил Коломийцев.
— Да, да. Он был секретарем этой организации. Я знал его, он прежде навещал отца. Удивительный человек! Изложил ему свою просьбу, а он ответил: "Что вы будете делать в России? Вы ведь не знаете ни одного слова по-русски". Через несколько дней я снова сунулся к нему. Он опять отказал: "Разве здесь вы не можете принести пользу нашему делу?" Но я рвался в Россию. И когда я в третий раз появился в кабинете Чичерина, он только развел руками и поддержал мою просьбу.
Осенью семнадцатого года я был уже в Москве, и меня с группой товарищей послали на Полтавщину. Вскоре Украину оккупировали немцы, и работать пришлось в подполье, вел агитацию среди немецких солдат.
— На английском языке?
— Нет, почему же? Я свободно владею немецким… Ну, а весной нынешнего года я снова приехал в Москву. Прихожу в ЦК РКП (б). Здесь меня пригласили к секретарю ЦК Елене Дмитриевне Стасовой. Удивительный она человек! Маленького роста, щуплая, а сколько в ней энергии и силы! Мне запомнился проницательный взгляд ее глаз сквозь толстые стекла старинного пенсне, французский прононс, с которым она деловым, товарищеским тоном говорила: "Есть решение послать вас на нелегальную работу в Закавказье. Там сейчас хозяйничают английские интервенты. И в этих условиях вы будете очень полезны партии, сумеете помочь нашим азербайджанским и грузинским товарищам".
Елена Дмитриевна со знанием дела обрисовала ситуацию, сложившуюся в Азербайджане и Грузии, задачи тамошних большевиков, а затем спросила: "Каковы ваши соображения по поводу поездки в Закавказье? Имеются ли у вас вопросы?" У меня был только один вопрос: "Как сейчас ехать в Закавказье?" "Направитесь через Астрахань", — ответила Елена Дмитриевна. "Через Астрахань? А где эта Астрахань?" — спросил я, сконфуженный плохим знанием географии России. Но Елена Дмитриевна, как бы не заметив моего смущения, подошла к карте, показала на ней Астрахань и добавила: "Там теперь находится товарищ Киров. Приедете в Астрахань и сразу к нему обратитесь"…
Добрался я сюда в конце мая и тут же направился к Сергею Мироновичу. Несколько раз виделся с ним. Необыкновенно интересный человек!
Коломийцев слушал Германа с улыбкой, ему приятно было слышать лестный отзыв англичанина о Чичерине, Стасовой и Кирове, и он в свою очередь рассказывал Герману о том, какую важную роль играет советская Астрахань как связующее звено между Советской Россией и оккупированным англичанами Закавказьем, о положении дел в Баку, на Мугани, о Ленкорани, куда они отправятся на днях…
Коломийцев каждый день встречался с Кировым; Однажды Сергей Миронович вручил ему только что полученный в Астрахани номер "Известий" от 9 июля:
— Вот, познакомься. Письмо ЦК. Судя по стилю, написано Ильичем.
На первой полосе газеты броский заголовок: "Все на борьбу с Деникиным!" Под ним более мелким шрифтом: "Письмо ЦК РКП (большевиков) к организациям партии". Коломийцев жадно впился в текст.
"Товарищи! Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции"[20]…— Уже эти первые слова звучали как набат, будоражили внимание.
"…Надо всё и вся перевести на военное положение, целиком подчинить всю работу, все усилия, все помыслы войне, и только войне. Иначе отразить нашествие Деникина нельзя. Это ясно. И это надо ясно понять и целиком провести в жизнь…" — Коломийцев дважды перечитал эти строки.
— "Тогда мы победим", — вслух произнес он последнюю фразу и восторженно сказал: — Вот это сила! Какая четкая мобилизующая программа работы! Какая вера в победу!
— Ленин! — ответил Киров, и этим было сказано все.
— Дадите мне газету с собой?
— Непременно возьми. Ознакомишь ленкоранских товарищей. Да, кстати, вчера вернулся товарищ Нариманов. Но он болен, так что вряд ли сможет принять тебя.
— Какая жалость! Так и не увижу его…
Однако Нариманов, узнав о дипломатической миссии, сам пригласил Коломийцева.
В прихожей остро пахло лекарствами. Вслед за Гюльсум-ханум, осторожно ступая, Коломийцев вошел в спальню.
При виде гостя Нариманов слабо улыбнулся, пытался приподняться и болезненно поморщился. Гюльсум-ханум поспешила к нему, подложила подушки под спину и неслышно удалилась.
— Салам, салам. Хаиш миконэм, дахил бешавит, — по-фарсидски приветствовал его Нариманов. Голос его был слабым, прерывистым. — Бе фермад, бенишинид[21].
— Тэшеккор миконэм, — поблагодарил Коломийцев, придвинул стул поближе к кровати. — Эхвали шома чэтор аст? — справился он о здоровье.
Нариманов слабо махнул рукой:
— Бэд аст. Плохо. Старая хворь скрутила. Видно, только в могиле оставит в покое.
— Ну, зачем вы так говорите, Нариман Наджафович, вам еще жить и жить.
Нариманов грустно улыбнулся, вытер испарину со лба.
— Как сказал поэт, "хоть сотню проживи, хоть десять тысяч лет, придется все-таки покинуть этот свет", — по-фарсидски продекламировал он.
— Но этот поэт сказал и другое: "Чтоб с наслажденьем жить, живи для наслажденья. Все прочее — поверь — одна лишь суета".
Нариманов, улыбаясь, кивнул, довольный тем, что Коломийцев узнал поэта, которого он цитировал, и спросил:
— В чем вы видите наслаждение жизни?
— В борьбе. Только в борьбе. Для этого мы и приходим в мир. Как сказал тот же поэт, "Мы — цель и высшая вершина всей вселенной, мы — наилучшая краса юдоли бренной…".