— Это как же понимать: с осторожностью? — полюбопытствовала старуха.
Интеллигент снял пенсне, недовольно покосился на нее, снова надел пенсне.
— Тут сказано, мамаша… „Немедленно прекратить сеансы во всех без исключения кинематографах… Прекратить пассажирское трамвайное движение…“
— Батюшки! Да как же без трамваев-то!..
— Тише, мать, дай послушать! — цыкнули на нее.
— „…Уличное и наружное освещение домов прекращается. Употребление люстр воспрещается… Отопление всех паровых котлов… прекратить совершенно…“
— Вот оно, светопреставление! — воскликнула старуха. — Верно сказано в писании: грядет антихрист…
Кожемяко покачал головой и обратился к Сарайкину:
— Видишь, что делается! Топливный кризис!
— С топливом очень худо, — подтвердил человек в кожанке. — Самолеты на чертовой смеси летают. Из касторки делают ее. Во всех аптеках реквизировали касторку. А моряки вместо машинного масла и тавота тюленьим жиром пользуются. Такой смрад от него — вахту не выстоять.
— А в Баку нефти — девать некуда! — сердито ответил Кожемяко. — Промысла заливает нефтью.
На перекрестке им пришлось остановиться. Словно дополняя картину бедственного положения с топливом, улицу пересекали три броневика. Их тащили лошади.
— На фронт везут, — пояснил сопровождающий.
— Да, нашу бакинскую нефть бы сюда, — мечтательно сказал Сарайкин.
— Так привезли бы хоть бочонок, — упрекнул человек в кожанке, — Миронычу на зажигалку… Ну вот, пришли.
Они вошли в двухэтажный особняк, поднялись в гостиную. Судя по беспорядку, царившему в комнатах, хозяин недавно поспешно бежал, побросав все, что не мог захватить.
Кузьма и матросы успели помыться, побриться и теперь сидели за столом, пили чай с патентованным сахарином. Во всем доме остро пахло рыбой.
— Уху варили? — потянув носом, спросил Сергей.
— Иди помойся — узнаешь. — Сергея проводили в ванную комнату.
Впервые в жизни видел Сергей комнату, выложенную кафелем, с зеркалами и белоснежной ванной.
— Во жили! — поразился он.
7
Киров вызвал Кожемяко и Сарайкина только на второй день — уезжал на передовую. Разговор между ними длился несколько часов. Судя по вопросам, которые задавал бакинцам Киров, он располагал не только теми сведениями, которые сообщил ему Бакинский комитет, но черпал их и из других источников. Иные вопросы ставили бакинцев в тупик, они не могли дать на них исчерпывающих ответов. Но Киров вел себя так просто и дружески, что Кожемяко и Сарайкин не испытывали смущения.
Говорили и о мощной забастовке, проведенной бакинцами 20 марта, в полугодие со дня расстрела двадцати шести комиссаров, и о колонизаторском поведении англичан, и о возможности вывоза нефти из Баку на парусных лодках, и о флотилии, и о вооружении рабочих дружин.
Когда разговор зашел о муганских делах, Киров развернул на письменном столе большую карту Закавказья, изданную Генеральным штабом еще в 1914 году. На ней красным и синим карандашами были очерчены районы расположения красных и белогвардейских частей с указанием их наименований. Киров попросил Кожемяко подойти к столу и показать на карте районы, о которых шла речь. Сам он в это время делал пометки на большом линованном листе бумаги. Почерк у него был размашистый, энергичный. Вместо твердого знака он ставил апостроф, букву „з“ не закруглял, а выводил прямую черту с острыми углами наверху и внизу, букву „л“ писал похожей на латинскую — так быстрее. Письмо его отличалось стремительностью и энергией, присущими всей его натуре.
Кожемяко обратил внимание на стопку книг на краю стола. Сверху лежала толстая книга в твердом переплете с тисненными золотом словами: „Записки Кавказского отделения Русского географического общества“. На закладке, торчавшей из книги, рукою Кирова было написано: „О Талыше“.
— Значит, к ленкоранскому берегу корабли не могут подойти? — то ли спрашивая, то ли резюмируя, сказал Киров.
— Не могут, — подтвердил Сарайкин. — Мы швартовались на Перевале, там военный порт.
— Знаю, — кивнул Киров, обводя красным карандашом названные пункты. — Основан по приказу Петра Первого. — Киров улыбнулся: — Петр хорошо знал Каспий. За свой „Мемуар о Каспийском море“ он был избран во Французскую академию…
Зазвонил телефон.
— Да, да, непременно, Нариман Наджафович, непременно. — Киров положил трубку и с улыбкой обратился к бакинцам. — Ну что, устали? Нет? Какие у вас планы на сегодня?
— Планов особых нет. Братва лодку готовит. Пойдем помогать. Пора домой собираться.
— С этим повремените. Повезете нескольких товарищей.
— Сергей Миронович, некуда брать пассажиров. Нас восемь человек. Ребятам с саринской школы авиации я честное слово дал вернуть их обратно на Сару.
— Вы же говорите, что саринские гидросамолеты стоят на приколе. Пусть поработают у нас в авиаотряде. Мы обмундируем их, возьмем на довольствие, скудное правда. А при первой же возможности отправим на Сару. Согласны?
— Не знаю. С ребятами поговорить надо.
— Поговорим. А сейчас вас хочет видеть ваш земляк, товарищ Нариман Нариманов. Знаете такого?
— Как не знать! — ответил Сарайкин. — Комиссаром был…
— Светлая голова! — тепло сказал Киров. — Повидайтесь с ним обязательно!
По пути к Нариманову Кожемяко и Сарайкин свернули на берег Кутума. Кузьма и ребята возились на лодке, готовя ее к новому рейсу: кое-где конопатили, подшивали паруса, подтягивали шейны. Кузьме удалось раздобыть два якоря, теперь он привязывал к ним канаты.
Узнав, что Кожемяко и Сарайкин идут к Нариманову, Сергей попросил взять и его.
— Он же меня знает! Лично знает! — горячо убеждал он.
— Ну, если лично, то пойдем, — согласился Кожемяко.
Нариманов принял бакинцев у себя дома, в скромно обставленной уютной столовой.
Уютом веяло и от самого Нариманова, от его чуть полноватой, в парусиновом костюме фигуры, высокого покатого лба, небольших пышных усов, внимательного и доброго взгляда темных, как черносливы, Глаз (долголетняя врачебная практика выработала в нем привычку внимательно и сочувственно смотреть на людей, умение терпеливо выслушивать их).
У Нариманова находился доктор Мовсум Исрафилбеков (Кадырли), молодой, очень подвижный человек. Его правая изогнутая бровь все время вздергивалась, словно он только что услышал удивительную новость. К Нариманову он относился с почтительностью младшего, называл его не иначе как „Нариман-бек“.
Приветливая хозяйка дома Гюльсум-ханум, виновато улыбаясь, словно прося извинения за скромность угощения, подала чай с сахарином и какими-то черными лепешками.
Нариманов и Исрафилбеков были рады встрече с земляками. Почти год оторванные от родины, они хотели знать о ней все и жадно расспрашивали бакинцев. Сергей не участвовал в разговоре старших, но беспокойно ерзал на стуле, ел глазами Нариманова и Исрафилбекова. Неужели они не узнают его? Конечно, за год он подрос, возмужал. Особенно после этого рейса. Ну, допустим, Исрафилбеков видел его мельком. Но Нариманов-то должен помнить!..
Кожемяко и Сарайкин, дополняя друг друга, стали рассказывать о недавней забастовке в день полугодия расстрела двадцати шести комиссаров, подробности зверской расправы над ними, которых в Астрахани еще не знали. Нариманов слушал, печально наклонив голову и подперев подбородок большим и указательным пальцами правой руки. Невыразимая боль отразилась в глубине его черных глаз. Исрафилбеков всплескивал руками, качал головой, то и дело высоко поднимал правую бровь.
— Жаль товарищей, очень жаль… — печально произнес Нариманов и задумался. Потом, предавшись воспоминаниям, стал неторопливо рассказывать: — Мы со Степаном Георгиевичем большими друзьями были. Познакомились еще в четвертом году, в Тифлисе. Потом здесь встретились. Оба ссылку отбывали…
— В Астрахани?
— Да. В двенадцатом году меня избрали председателем астраханского „Народного университета“. Шаумяна я пригласил к себе секретарем. Большую помощь оказал он мне. А когда рабочие избрали меня кандидатом в Городскую думу, Степан сообщил об этом Владимиру Ильичу… Как Владимир Ильич ценил его! Да-а, благороднейший человек был Степан, интеллигентный, умный.