Над кухонной раковиной Краснов ополоснул мне ладони, плеснув из пятилитровой канистры. Василий каждый день приволакивал бутилированную воду строго определённой минерализации, полагая изменой профессиональной этике варку супа на водопроводной из уличной колонки.
Стол ещё не накрыли, но аромат из кастрюли исходил отменный; пар подобно камчатскому гейзеру воздымался.
– Ты чуть-чуть подожди. Василий через пять минут подбросит специй, и можно будет подавать. – Со мной Петр Николаевич беседовал нормированным языком.
– Пасиб, не хочу пока.
Я могу называть его: генерал, Пётр Николаевич, благодетель мой; но я никогда не смогу назвать просто и коротко, простым и коротким словом, которое раньше писали через букву «ять». И ты знаешь ли, Хадижат, может быть, я почти жалею его. Шестьдесят восемь лет. Фигура по-прежнему статная. Всё, во что верил и чему служил этот генерал Белой армии[1], плодовитый писатель; и несовершенный режим, во славу которого Пётр Николаевич Краснов сочинил несколько романов и даже одну антиутопию (за неё присудили в 2002 году «Российский бестселлер», после чего и так подмоченная репутация этой премии скатилась в глазах интеллигентной публики ниже некуда), – всё рухнуло в ничтожный по геологическим масштабам период. Что делал бы сейчас он в прошлой России? Вышел бы на пенсию: шахматы на лавочке у фонтана; несколько раз в год заглядывать в школу на правах попечителя и заурядного человека-легенды: рассказывать младшим классам прочувствованное и пережитое; потом «Жизнь и ловля пресноводных рыб»[2], дачка. Растить внуков, правнуков – мелькание бессобытийности, суета обыденности: счастье? покой? А всё-таки же он любит меня: Бесконечный Билет хоть выхлопотал. Я захотел утешить его, доказать, что как-никак остаётся Семья, забота о близких, – но у него не было семьи. Дети когда-то в Америку утекли; младший внук вроде бы где-то служит. Я хотел заговорить о высокой идее, о служении отечеству, – но нельзя служить тому, чего нет.
Неожиданно, сквозь открытую дверь кабинета, заметил разложенные на диване тёмно-коричневые рамы с перепонками холстов.
– Пётр Николаевич, а… простите… а – это?
– Кушать не хочешь? – откликнулся тот.
– Не хочу.
Краснов вошёл в кабинет. На обширном столе, под гнётом пресс-папье в виде печального олимпийского мишки, лежала солидная рукопись.
– Пётр Николаевич, откуда… картины?
Краснов слегка поморщился, неопределённо качнул головой.
– М-м, они… Пусть полежат пока здесь. Динамическая живопись – наше национальное достояние.
Я пригляделся к одному из холстов. Семьдесят пять на сто двадцать. Костяшками пальцев постучал по раме. Не дерево. Композитный материал.
На картине была изображена девушка, лежавшая на сером бетонном полу; одежда её была растерзана; над ней нависала тень, и мы смотрели как бы сквозь эту тень, на неё, а она с какою-то страшной покорностью на лице смотрела туда, вверх, в бесконечность, как будто за нашими спинами пряталось что-то большое и важное, видимое только ей, и как будто бы она могла прочитать там, вдали, подобие оправдания и утешения; в другой миг я уже видел, как тень сгущается, стекает с периферии картины и превращается в мужскую фигуру, в нового варвара; не могу объяснить, но я видел также его лицо, вернее, был способен представить, нет, видел воочию, хотя в то же время на картине он был изображён к нам спиной – да, лицо, потерявшее всё человеческое; я понимал, что он собирается вытеребить всю её, и я понимал и то, что не смогу ей помочь, да что там, никто на свете не сможет; и чем долее я смотрел на полотно, тем сильнее тьма сгущалась на нём, и всё труднее становилось оторвать взгляд.
Краснов набросил на полотно простыню:
– Я долго раздумывал, откуда же эта визуализация черпает энергию? Вроде никаких элементов питания не встроено.
– От людей, может быть?
– От людей. Которые если засматриваются, чувствами и накачивают. Зачем только Василь её сюда приволок? Говорил ведь!
– Пётр Николаевич, – хотя мне и неловко задевать эту тему, – а картины откуда?
Он медленно сказал:
– Сегодня по галереям шерстили. Из музеев уже всё повыскребли. Часть мы до войны, конечно, припрятать успели, кое-что от бомбардировок.
– Ну, ну?
– Слышал, Фимочка: составили реестр имущественных претензий. Россия – преемница СССР. Компенсация за вывезенные после Второй мировой произведения искусства. Дирижабль на Ходынке сегодня пришвартовался. Специалистов привёз. Белорусский оцеплен – литерный поезд уже… Кстати, знаешь, кто с нашей стороны возглавляет Репарационную, – сладко выговорил, – комиссию?
Знаю, конечно. Фимочка всё знает, Фимочка умненький, знаете, такой подло-умненький (как же хочется, чтобы считали именно так), – однако необходимо доставить удовольствие старику. Потакая маленьким слабостям, можно выцедить из него многое. Я хочу быть хитрым, нечестным, тугоплавким и изворотливым, я хочу преодолеть эту подростковую нескладность фигуры, и я говорю:
– Нет, Пётр Николаевич, нет. А кто?
– Я. Ордерá выписали, полномочия. И знаешь ли, что мы делаем? Представляешь, чем промышляем?
– Чем? Чем?..
– Странствуем по музеям, скребём запасники, а когда находим шедевры, то не отсылаем их, как следовало бы, в Комиссию, не везём на Ходынку – шиш вам, чёртовы оккупанты! – но консервируем и надёжно сокрадываем в одном из бесчисленных подземных убежищ в метро. О, какое филигранное исполнение! Каждая перепрошивка инвентарного чипа, каждая фальсификация протокола – произведение искусства! Вместо бесценных полотен, вместо жемчужин Серебряного века мы отправляем пиндосам работы художников-перфомансистов, постмодернистское хламьё, копии, вариации на тему, арт-объекты, прости господи. Ох, ох, потеха! Василий для чего-то последнюю партию сюда на квартиру закинул. Кушать не хочешь? – он снова спросил.
Я неудачно повернул голову. Острая боль поразила шею.
– Одной рукой бичуете, а другой подачки даёте? – замолчи, Фимочка! – Вы… преступник, Пётр Николаевич. Вы сотрудничаете с оккупантами.
Пусть Краснов меня выбросит из своего апартамента сейчас же хоть, пусть, – однако было необходимо, чтобы в моих отношениях с этим пожилым человеком, замечательным забытым писателем и героем Белого движения, наступила наконец ясность.
Вначале, ещё только познакомившись, я держался предупредительно и ласково, а он, присматриваясь ко мне, покамест не торопился озираться своими политическими взглядами. Постепенно, в медленных разговорах, за медовым чаепитием, за прихлёбыванием черепашьего супа, каковой с удовольствием фабриковал из крабовых палочек бесценный Василий Шибанов, – я становился дерзок всё более и с каждым разом всё ожесточённее вступал в полемику со стариком. Но Краснов по-прежнему оставался ровен и обходителен, а черта, за которой он уже не мог не ответить грубостью на мои нападки, удалялась по мере того, как я увеличивал накал разговоров.
Я понимал, что Краснов, при том покровительстве, какое имел со стороны теперешних странных хозяев страны, был не тем человеком, с кем следовало быть непочтительным; однако словно бы некий бес понукал меня ступить за грань: как далеко смогу долее испытывать его терпение?
– Стало быть, я преступник? – переспросил Краснов совершенно спокойно. – Да, знаю. Так же мне говорили и в девяносто втором, когда раздавал советские запасы оружия Приднестровским бойцам, и в Абхазии, когда мы с казачеством…
– Пётр Николаевич, я кушать хочу.
– Ты прав, как раз время. – Старый генерал изящным движением сверился с карманными часами (семейная реликвия, которую однажды он позволил мне осмотреть: хронометр «П. Буре» строго стиля бидермейер со сдержанными римскими цифрами на благонамеренном циферблате мелового цвета; на крышке выгравировано: «Въ память войны съ Японiей. 1904–1905»). – Без двадцати пяти час, – объявил.