– Я согласен с тобой, Трофимушка, я бесконечно согласен с тобой: зло нельзя исправить другим злом; лишение человека свободы – безусловное зло; так давай отворим двери тюрем, высвободим насильников и убийц, поскольку, даже если бы мы лишили и жизни их, то от этого не возвратились бы с того света их жертвы. Нет, Трофимушка, представь себе, что прямо вот здесь, в Александровском саду, расцвёл цветок зла, цветок прекраснейший, совершеннейший, но всё-таки цветок зла, и если не сорвать его, если не растоптать его, тогда очень скоро пыльца развеется над землёй и отравит людей, и приведёт к безумству; так что же, что же ты предлагаешь? – ничего не предпринимать? Безмолвствовать? Оставить в живых одного сейчас, чтобы завтра снова погибли многие миллионы, или убить его, изничтожить, как убивают отвратительных гадов? – одного, Трофим, всего одного, для дальнейшего…
– Но кто дал вам право распоряжаться чужими судьбами; кто дал вам право пренебрегать Божественным Промыслом? – ведь когда вы были курсантом, офицером, высокопоставленным военным, то исполняли чьи-то приказы, и даже если приказ был несправедлив, и даже если вам приходилось открывать огонь, идти на убийство, то и тогда вы могли утешить себя, что это необходимость, что таково предписание, исходящее от вышестоящего, но и тот вышестоящий тоже не самодержец, он подневолен, высшая инстанция есть и над ним, а на самом верху, над Царём, есть Бог, перед которым Царь отвечает не только за своим грехи, но и за грехи народа, – однако сейчас, когда вы развязали мятеж (я не глупец, Пётр Николаевич, у меня есть глаза и уши), – сейчас вы превращаетесь в самого обыкновенного убийцу, вы ничем не отличаетесь от заурядных уголовников, которых вы так желаете перещёлкать.
– Ты говоришь правильно, вполне правильно, Трофимушка, и я готов подписаться под каждым твоим словом. Но ты не осознаёшь, что идёт война, что мы находимся в таком же положении, как Александр Невский, который из-под покрова Ижорских лесов наблюдал, как рыцари высаживаются на берег со шведских кораблей, разбивают лагерь. И только представь себе, что Александра Ярославича в этот момент охватило бы нравственное терзание: вместно ли нападать исподтишка, вместно ли поднимать меч на спящих? – и пока он колеблется, пока растлевает свою волю этическими сомнениями, – противник соберёт в кулак силы и навалится всею массою.
– Но мы не…
– Мы сражаемся с варварами, Трофим, хотя бы они и происходили из культурнейших областей Востока и Запада. Гуманистам нечего делать на войне. Тот, кто проявляет слабость, проигрывает. А тот, кто проигрывает, погибает. Да, я осознаю, что я говорю жестокие вещи, Трофим, но весь мир вокруг нас жесток. Внутренний покой устанавливался не при демократии, которая не что иное как власть ничтожеств, но при сильной государственности, при твёрдой руке. Возможно, мы все погибнем. Я не знаю наверняка, буду ли завтра в это же время я вести с тобою светскую беседу, или же я повисну вместо украшения на фонаре в Александровском саду. Я знаю, что я безжалостен. Не только по отношению к друзьям и врагам, но и по отношению к тебе. Ты можешь ненавидеть меня. Я пойму. Однако настоящие офицеры всегда ставили своих сыновей на самых опасных участках. – Его голос дрогнул.
Он просительно, ласково смотрел на меня, и я с ясностью вспомнил события предпоследних дней: и как он в течение двух часов дал интервью сначала газете «Коммерсантъ-Daily», а затем «Чёрной сотне»; как он вёл потайственные переговоры с Администрацией Президента, с Воспитательным домом[3], с оккупационными властями рейхскомиссариата «Ост»; вспомнил и то, что его любимый внук, вроде бы… Колюнок (пошлость или нет? не могу решить) служит с полковником Рудиным в «Мёртвой голове».
– Не знал, что в ваш офицерский кодекс включено двурушничество, – непроизвольно вырвалось.
Генерал по-прежнему смотрел на меня, и я с внезапной жалостью ощутил, насколько он стар. Табачные веки, зернистое родимое пятно. Устал, бесконечно устал… Он точно окаменел, и только рука – машинально, нет ли? – всё дальше отклоняла рычаг против часовой стрелки. Нарастает грохот колёсных пар, злее шипение тоннельного эха. Дрезина мчалась быстрее, намного быстрее оговорённых двадцати в час!
Я уже упоминал, что она имела две пары фар: на передке, на корме. Краснов, когда включал их, зажёг все четыре, и потому прозрачно-жёлтые языки облизывали вслед за нами тюбинги, словно заметая следы. Я также упоминал, что на дрезине были установлены два широких сидения, развёрнутые друг против друга, и мы с казаком бок о бок на переднем, спиною к движению, глядели назад.
Генерал сбросил скорость. Качнуло влево; Шибанов едва не вывалился из тележки. Крутой поворот. Низкий шум, обволакивавший со всех сторон, справа от меня перестал раздаваться – белое пятно в партитуре тоннельной симфонии на миг обеззвучило целый фланг оркестрантов, когда наш тоннель вливался в другую подземную артерию.
Краснов перетормозил. Электрическое гудение тележки упало до свистящего шёпота. Мы двигались не быстрее человека, идущего быстрым шагом.
И прежде, чем что-либо осознать, я увидел, почувствовал, как волна страха катится от сидящего слева Шибанова, захлёстывает сердце – озноб.
В тоннеле, куда мы свернули (а есть ли выбор на железной дороге?), за спиною Краснова и потому невидимый для него, шагах в двадцати от нас, с-ст… стоял…
Готов поклясться, Шибанов не проронил ни слова, но я услышал, я прочитал его мысли:
«Тоннелепроходчик… Тот, кто оставил след…»
Это был человек без обуви, с невообразимыми лохмотьями вместо одежды, – будто обёрнутый паутиной; свет кормовых фар ослеплял его – глазные впадины сузились до двух чёрных щелей; пепельные волосы и серая кожа – их обладатель казался обсыпанным цементной пылью: долгие годы не появлялся на солнце.
Он безмолвно высился в проёме тоннеля, и в холодном взгляде я не ощущал ни злобы, ни любопытства. Мелькнула мысль, что впереди, по курсу дрезины, за моей спиной поджидает ещё одно такое же существо. Не в силах долее сдерживаться, мгновенно я мотнул головой, десятую долю секунды взирал по ходу передвижения – конечно же, ничего, ничего, ничего – и молниеносно вернулся в исходное положение в тот момент, когда Краснов начал прибавлять скорость. Языки света, стремительно удаляясь, выпустили фигуру Тоннелепроходчика. Будто щербатый рот, облизав невкусный кусок, выплюнул.
– Ну-тко? Василь, что такое с тобой? – Генерал не мог не обратить внимание.
– Туннель… это самое… давит, – мычал Шибанов.
– У него приступ клаустрофобии, – авторитетно поддержал я и тут же почувствовал его благодарственное прикосновение.
– Потерпите. Немного осталось. Повезло нам, что никого не встретили. – Краснов внимательно следил за моей реакцией. – В этих тоннелях много всего… попадается. Слышали о призрачных поездах? Напомните, чтобы рассказал как-нибудь.
Невозможно, чудовищно! Ведь не кто иной как я был их автором: я их изобразил, я измыслил их, почти поверил в собственную фантазию; приложил нечеловеческие усилия, убеждая других в её реальности, – вот результат: миражи зажили взаправдашней жизнью! Вспоминалась и странная – преувеличенно равнодушная, реакция Хадижат, когда излагал предание о поездах.
Неожиданно тоннель кончился; мы врезались в стену света.
– Станция «Стадион Народов». Конечная.
VIII
ПОЧТИ каждый метровокзал имеет перронный зал – мраморный сугроб между проталинами двух рельсовых линий; но та станция, где очутились мы, состояла из трёх путей – палочки буквы Ш, если представить в плане, обозначая белыми промежутками пару платформ. Тогда нижняя планка нашей шипящей согласной знаменовала бы двенадцать эскалаторов, которые должны были перевозить посетителей спортивного сооружения, давшего название подземному храму. В обычные дни пассажиры пользовались лишь левой платформой, составы передвигались только по первой и второй палочке; однако если на Стадионе Народов проходили состязания, литера Ш начинала дышать полной грудью: на третий путь подавались вагоны, чтобы сотни и тысячи, которые устремятся вниз после матча, не толпились, штурмуя электрички, на единственной платформе. Но кроме того, – носились маленькие, красные слухи, – во время спортивных праздников, когда следовало заполнить правительственную ложу, на третью линию прибывал аккумуляторный поезд, и внутри него находился Потрясатель Вселенной, по чьему волеизъявлению должны были возвести этот стадион (уже после войны): рассчитывали – если сложится – провести в столице Восточного полушария Олимпиаду.