Молниеносно кто то сорвал с меня шубу и бросил на лежащих. Через секунду следователь надел на руки уже знакомые мне браслеты и без напускной вежливости, а привычным тоном площадной брани приказал встать в угол.
Наблюдал происходящее, начинаю понемногу соображать, что, вероятно, это и есть знаменитый конвейер. Внимательно изучаю окружающую обстановку.
Человек десять в наручниках и без таковых стояли в различных позах по стейкам комнаты. Одни держали руки вверх, другие соединены наручниками попарно, а третьи стояли на коленях. Это, вероятно, особо злостные преступники, упорно не желающие сознаваться в содеянных наступлениях.
За столом сидела группа в пять человек, скрипевшая карандашами но бумаге. Их лица выражали тоску и желание, как видно, придать большую правдоподобность своим новеллам. В углу лежали уже окончательно покаявшиеся в ожидании переброски в тюрьму.
Стою час, два, три. Никто не обращает внимания. Мой следователь куда то исчез, другие заняты своими жертвами. Каждый спешит выполнять заданно.
Только два дежурных следователя, сидящие за столом, все время наблюдают за точным выполнением назначенных каждому процедур.
Эта пара сменялась каждые шесть часов. Их же поднадзорные не выходили из этой комнаты иногда до 32 дней.
За этот период они должны были испытать все, что придумывала пылкая фантазии следователя. Часто он не соразмерял здоровья своего подшефного преступника и входил в раж, так что последнего уносили на кладбище без столь желанного покаяния.
Да, это и был тот самый конвейер, о котором ходили легенды среди заключенных. В каждом этаже, а их было три, – имелся свой конвейер.
Кроме того, имелись еще и специальные комнаты, стены и пол коих драпировались мягкими матрацами и коврами. Отсюда приводили особо злостных преступников на персональные пытки. Крики и стоны истязуемых замирали в звуконепроницаемых стенах, не мешая работать другим.
Продолжаю стоять в углу. Ноги начинают давать себя чувствовать. Но перед моими глазами мелькают буквально замученные тени, вероятно, испытывающие это удовольствие не одни уже сутки.
Некоторые еле держатся, ежеминутно тыкаясь головой в стенку, другие галлюцинируют, называя различные имена, вероятно, близких людей. Один незаметно, с исказившимся от боли лицом, стараются разорвать голенище сапог, сдавливающие, как обручами, опухшие ноги.
Следователи ежеминутно навешают комнату. Подходят к своим подшефным, а иногда и к первому попавшемуся под руку с вопросом:
– Ну, как, гад, все еще не хочешь сознаться.
За этим следует удар в лицо или пинок сапогом стоящего на коленях. Просматривают писанину сидящих за столом. Часто от всего сочинения летят клочки бумаги, а раз’яренный палач разражается площадной бранью и орет:
– Что же ты, сволочь, бумагу переводишь. Не знаешь, что ли, о чем надо писать. Иди, становись на колени, там, может быть, скорее припомнишь свои гнусные дела.
Неудачный сочинитель снова занимает место у стенки, радуясь полученной передышке и сравнительно благополучному концу своего повествования.
Наблюдая происходящее, замечаю, что сочинения преступников в большинстве не удовлетворяют следователей. Оказывается, к этой хитрости прибегают допрашиваемые с целью сделать хоть маленькую передышку и дать возможность отойти отекшим ногам или онемевшим рукам.
Измученные до крайнего предела заявляют своему иди дежурному следователю о желании дать показания. С них снимаются наручники и разрешается сесть за стол. Карандаши и бумага к вашим услугам.
И вот, сидит «закоренелый преступник» и сочиняет всякую галиматью, всячески отдаляя момент проверки его трудов.
Наконец подходит следователь. Повторяется старая история. Площадная ругань, побои, наручники, и жертва возвращается в прежнее состояние.
Но тридцати – сорокаминутная передышка вполне стоила нескольких ударов.
Это дело я постиг очень быстро. К тому же ноги начали окончательно неметь. Не видя своего следователя, обращаюсь к дежурному с просьбой разрешить мне писать показание. Последний снял с меня наручники и я с великим наслаждением опустился на табуретку.
Прошло часа два, а моя новелла двигалась очень медленно и по содержанию но отвечала заданной теме.
Наконец появился мой следователь и, подойдя, злорадно заявил:
– Ну что, начинаешь писать? Но по вкусу пришлось великое стояние!
Но когда он взял мое сочинение и бегло пробежал написанное, бешенство и злоба появились на его лице.
Предварительно надев на мои руки наручники, он ударил меня по виску и заорал:
– Что же ты думаешь, фашистская сволочь, голову мне морочить, сидеть за столом и заниматься всякой … Подожди, сознаешься во всем, спешить некуда.
Последовало приказание встать снова в угол, по уже на колени с поднятыми вверх руками.
Так окончилась моя первая хитрость.
Приняв подобающую позу, с невольной завистью посмотрел я на оставшихся за столом сочинителей.
Наступил рассвет. Все тело ныло.
Пользуясь минутами, когда на тебя не устремлены глаза следователя, – присаживаюсь на секунду и спускаю руки. Спать совсем не хотелось. Нервы напряжены до крайности. В голове никаких мыслей, кроме одной: как бы незаметно от следователя и на минутку дать передышку онемевшим рукам и ногам.
На другой день на конвейер явился начальник особого отдела Глотов. С ним мне приходилось встречаться ранее по работе. Увидев меня, последний сделал удивленное лицо, как будто ему ничего неизвестно о моем аресте. Подойдя ближе, произнес:
– Кто это распорядился надеть наручники и поставить на колени.
Дежурный что то бессвязно пробормотал и, подойдя ко мне, снял браслеты.
На минуту мелькнула мысль, что может быть Глотов действительно ничего но знал и беспристрастно разберется в моем деле. Но вся разыгранная сцена была ничем иным, как только другим приемом, преследующим одну и ту же цель.
Пригласив к себе в кабинет, последний начал в очень теплых тонах доказывать нецелесообразность запирательства и вытекающие из этого последствия.
Убедившись наконец, что я не соглашусь признаться в преступлениях, никогда мною не содеянных, вызвал следователя и, пошептавшись с ним, снова отправил меня на конвейер. Надежда на беспристрастный разбор моего дела окончательно исчезла.
Коли мне не удалось лицезреть наркома НКВД в день своего ареста, то это удовольствие я все же получил на конвейере. На другой день поздно вечером вдруг вваливается к нам в дверь здоровея туша, невольно напоминающая мясника. Это и был нарком Манаков.
Следователи, как и полагается, мол и попоено вытянулись перед своим обер-палачом. Последний был в сильно возбужденном состоянии, как видно самолично проведя одну из операций допроса под солидной порцией алкоголя. Пьяных следователей при допросах мы наблюдали неоднократно.
Обведя всех помутневшими от винных парой глазами, сей «высокий муж», не стесняясь своего сана, выпустил трехэтажное ругательство и заявил:
– Ну, как они тут у вас… сознаются?
Видя, что следователя не могут пока этим похвастаться, рассвирепев окончательно, ударил наотмашь первого попавшегося под руку, зарычав:
– До полного признания ни одного не выпускать живым.
Коротко и ясно. Комментарии не требовались.
Хлопнув дверью, этот апостол правосудия так же молниеносно исчез, как и появился.
Становилось очевидным, что в этом застенке не найдешь ни правды, ни пощады.
Невольно при виде всего происходящего в голове появляется мысль:
– Да кому же нужна в конце концов вся эта бессмысленная мясорубка? Кто в ней заинтересован? Кому нужны эти тысячи человеческих жертв, никогда не помышлявших о преступления?
Вероятно, все это происходило от излишней мудрости «самого мудрого среди народов», от боязни «родного» при виде «чрезмерной любви своих сыновей». Этот великий провидец гениально предусматривал будущее, считаясь при жизни святым и непогрешимым. Его мудрые изречения становились лозунгами и миллионами пачкали заборы и стены.