Уезжая из Москвы, я не успел получить утвержденный акт, но комиссия подвела итоги, и наши показателя по нраву заняли первое место.
Следователь с улыбкой записывает все сказанное. И голове у меня просто не укладывалась мысль о возможной низости и трусливости некоторых людей, готовых пойти на любую подделку цифр и изменение формулировок с целью выслужиться перед НКВД и обезопасить свое мещанское благополучие.
Меня арестовали через несколько дней после приезда из Москвы. Оказывается, как только об этом стало известно в главном управлении, члены комиссии, давшие вначале беспристрастный анализ работы, так перепугались, что немедленно порвали проект постановления и, собравшись на вторичное совещание под председательством иудея Фанштейна, все положительные стороны работы взяли под сомнение, а лучшие показатели охарактеризовали, как вредительские.
Логика, у этих трусливых лакеев была очень простая. Если Мальцев арестован, как враг народа, надо и его работу расценить, как вредительскую, иначе получается неувязка и могут быть личные неприятности. Вопросы элементарной честности и порядочности отодвигались на задний план перед животным чувством страха за свою подленькую жизнь.
Не ожидая такого оборота дела, я категорически отрицаю вредительство и настаиваю на опросе моих помощников. Следователь вежливо заявляет:
– Разрешите из всего вами сказанного записать в протокол следующее:
– Вы категорически отрицаете свою вредительскую работу и настаиваете на опросе Яновского, Филосова и Хискова. При этом утверждаете, что последние документально подтвердят отсутствие всякого вредительства и докажут, что работа Туркменского воздушного флота является образцовой. Согласны?
Я отвечаю: Правильно, и соглашаюсь эту формулировку занести в протокол.
После записи следователь с торжествующим видом показывает мне последнюю стран туг акта, и я вижу восемь подписей. Но что меня окончательно обескуражило, это наличие среди последних фамилий Яновского, Пискова и Филосова. На секунду я просто перестал что-либо понимать, а затем жуткое омерзение охватило меня при мысли, что и эти ближайшие помощники оказались также продажными, трусливыми людьми. Было ясно, что после этого доказать свою невиновность становилось почти невозможно.
Следователь наблюдая за произведенным эффектом, самодовольно заявляет:
– Ну, теперь, надеюсь, вы уже не будете и дальше отрицать вашей вредительской работы? Помощники, на которых вы ссылались только что, также подтверждают это, совместно с другими специалистами.
Злоба и отвращение к этим людям клокотали внутри. Все сделалось безразлично, опротивела сама жизнь. Следователь снова обращается ко мне и заявляет:
– Итак, разрешите записать, что «после пред’явления мне неопровержимых улик, я вынужден признать свою работу в воздушном флоте вредительской, направленной к разрушению самолето-моторного парка и развалу всей организации в целом. – Верно?
Глядя на его победоносную физиономию, отвечаю:
– Да, после, того, как я увидел подписи даже своих помощников, приходится сознаться. Ничего не поделаешь.
Следователь с готовностью берет ручку для записи долгожданного признания. Подумав минуту, я заявляю:
– Хорошо, пишите, – и диктую:
– Я гордился и горжусь работой коллектива, которым мне пришлось руководить в течение двух лет. И если когда-либо восторжествует правда, а я снова выйду на свободу, то буду так же «вредить», как «вредил» и до ареста. Все же подписавшие пред’явленный мне акт являются гнуснейшими трусами, продающими честь и совесть и любой ценой спасающие свою жалкую жизнь.
Мои слова немедленно согнали с лица следователя торжествующую улыбку, и последний, разводя руками, заявил:
– К чему вся эта гордость и бесцельное отрицание очевидных фактов. Советую, пока не поздно, еще раз подумать и искренне сознаться. Не забудьте, что дальнейшее запирательство в своих преступлениях, при наличии имеющихся документов, приведет вас к расстрелу. В случае же полного раскаяния вас могут осудить на восемь или десять лет в лагеря.
Я весь дрожу от негодования и заявляю:
– Гражданин следователь, разрешите уж мне хотя бы умереть без вашего сочувствия и совета. Пишите точно, что мною продиктовано, в противном случае я не подпишу протокола.
Последнему ничего не оставалось, как дословно занести вышеуказанную редакцию. На этом допрос был прерван и меня увели в камеру.
В памятник день 5-го сентября 1939 года настроение было особо подавленное. Делаю свои бесконечные три шага из одного угла в другой, мысленно закручиваю папироску и наслаждаюсь глубокой затяжкой.
Вдруг открывается форточка, и голос произносит:
– Быстро, быстро оденься!
Одеваясь, думаю только об одном:
– Прежде, чем следователь начнет задавать снова бесконечные вопросы, я ему в самой категорической форме заявляю:
– Дайте мне хотя бы два рубля на махорку, в противном случае никакие ваши надзиратели не усмотрят, и я себе сумею разбить голову.
С этим решением выхожу из камеры и длинным коридором следую в здание НКВД. Войди в кабинет и не обратив внимания на лежащие у следователя на столе мои альбомы и бумаги, не дав ему открыть рта, твердо заявляю:
– Дайте мне два рубля на махорку, или же я все равно я сумею покончить с собой, не взирал на всю бдительность вашей стражи.
В ответ на ото следователь любезно улыбается и просит садиться, вопреки всем правилам, к его столу. В это время в кабинет вошли еще двое. Одни из вновь пришедших, указывая на ворох бумаг, лежащих на столе, говорит:
– Здесь, товарищ полковник, бумаги, из’ятые у вас на квартире при обыске. Прошу просмотреть, что надо отложите, ненужное бросить в корзину…
– Вы свободны.
Ни радости, ни удивления не почувствовал я в эту минуту. Полное безразличие сковало все существо. Вероятно, еще не вполне ясно представлял происходящее. Но нот следователь подает мне бумажку и просит расписаться.
В поданном документе читаю, что освобожден из под стражи в 15 часов 45 минут 5-го сентября 1939 года.
Горькая усмешка шевелится где то внутри, и я невольно с иронией заявляю:
– Какая точность, даже минуты проставлены.
Только тут начинаю осознавать, что в моей жизни произошло что-то значительное, – пришел конец обстановке, с которой я уже так сроднился. На минуту становится страшно при мысли:
– Куда же я сейчас пойду?
Поборов это состояние, заявляю, что мне необходимо еще хотя бы ночь провести в камере и обдумать дальнейшее.
Тот же вежливый голос отвечает:
– К сожалению, мы не имеем права вас задержать даже на один час.
Смутно преломляются в разгоряченной голове слова:
– «Не имеем права»…
Значит, все-таки есть какое то право. Закон?
Мой взгляд невольно упал на висевшие на моих плечах жалкие лохмотья, истлевшие окончательно от тюремного пота.
Следователь, видя мое замешательство, любезно предлагает ремешок (последний ни в коем случае не разрешалось иметь в тюрьме). Рекомендуя последний одеть, он с улыбкой заявляет, что советует пойти сейчас в парикмахерскую, находящуюся здесь же по соседству, и побриться.
Сев в парикмахерское кресло, я в первый раз после ареста увидел свое отражение в зеркале. В стекле ничего не было общего с тем, к чему я так привык в до тюремном туалете. На меня глядело бледное, изможденное лицо с глубоко ввалившимися глазами, и что еще поразительнее, с длинной седой бородой.
Под опытной рукой парикмахера молниеносно исчезала седая растительность, а лицо с каждой секундой становилось все более знакомым.
На свободу.
Приведя себя в относительный порядок и оставив незатейливый гардероб в тюрьме, я вместе с привратником к большим тюремным воротам. Скрипят засовы.
И как все до жуткости просто.
Я уже свободный человек, стоящий на тротуаре и растерянно озирающийся по сторонам. Казалось, что проходящие люди сейчас же остановятся и будут тебя рассматривать. Но странное явление: все куда то спешат, проходят мимо, не обращая на тебя никакого внимания.