Сеня тихо обнял ее, согревал ее холодные руки, сердце его разрывалось от ревности, жалости и негодования.
Как велика его любовь к этой доверчиво прижавшейся к нему дорогой девушке.
Он пойдет, пойдет к Подгуре и притащит его к ней, живого или мертвого.
Рвется его сердце от ревнивой боли, но он сделает все, только бы была она счастлива, только бы не отогнала его и позволила остаться хоть другом, хоть братом.
Он теснее прижал к себе ее тоненькую талию.
Они оба молчали, а лиловые сумерки ночи охватили и небо, и пруд.
На другой день Сеня приехал в Озерки около часа. Дорога до дачи Подгуры показалась ему ужасно длинной, и он злился, что не взял извозчика.
Он вошел на террасу, прошел гостиную, не встретив никого.
Анатолий Петрович сидел в кабинете, подперев свою кудрявую голову и устремив глаза в окно, где ветви липы, колеблемые тихим ветром, роняли свои бледные маленькие цветы на подоконник. Всегда свежее, румяное лицо Анатолия Петровича бледно и как-то осунулось. Он глубоко задумался и вздрагивает, когда Сеня отворяет дверь.
— Сеня! Друг! — протягивает он обе руки вошедшему. — Где пропадал?.. Да что это с тобой?
Сеня стоит неподвижно, закусив губы и заложив руки за спину.
— Я, Анатолий Петрович, пришел поговорить с вами, — и голос его срывается.
— Анатолий Петрович? вы? Объясни мне, что это значит?
— Я всегда считал вас за честного человека, господин Подгура, но вы… вы… что вы сделали с девушкой? — спрашивает Сеня дрожащим голосом.
— Ах, ты об этом! — со стоном вырывается у Подгуры, и он опускается на стул. — Не говори, братик… сам вижу, чувствую… подлец я, Сеня!
— Нет, это возмутительно, не могу я слышать, когда человек говорит: я «подлец». Словно насмехается в лицо тебе. Вот я, мол, подлец, и делай со мной, что хочешь! Ответственность точно снимает с себя. Нет! Ты не смей быть подлецом, слышишь, не смей подлецом быть! Тебе отдала девушка, и какая девушка, всю свою жизнь, всю свою любовь! Смеешь ли ты быть подлецом после этого? Этой любовью другой человек, может, жил, дышал! А ты? Погубил, бросил!
Сеня весь дрожал и сжимал кулаки.
— Что же мне делать, Сеня, скажи сам — что? Я готов чем хочешь искупить вину мою, — тихо заговорил Подгура, — хочешь, будем драться на дуэли, хочешь, я сам застрелюсь?
— Что ж, ей легче будет от этого? — топая ногою, кричит Сеня. — Ты не смеешь ее так бросить, иди к ней! Она страдает, мучается, она близка к самоубийству!
— Не могу, Сеня, не могу, хоть зарежь; если бы ты знал, как она мне противна!
Противна? она? Чистая, добрая, умная?
И Сеня во все глаза смотрит на Подгуру.
— Да, противна! — восклицает тот с отчаянием. — Пойми — физически противна!
Физически противно это грациозное, изящное существо!!! Его любовь, его мечта, его белая бабочка!
Он смотрит на Анатолия Петровича широко открытыми глазами и мнет угол скатерти.
— Ты с ума сошел, — бормочет он. — Она… такая милая, умная, прелестная девушка.
— Милая — верю, Сеня, но прелестная… она для вас всех прелестная, я не спорю: вы ее видите в развевающихся легких платьях, в красивых спортивных костюмах, в локонах… А если это все снять! Как очутился передо мной заморенный цыпленок на худеньких, синеньких ножках, с жалкими маленькими тряпочками вместо бюста…
— Молчи! Циник! Негодяй!
Сеня хватает стул.
— Довольно, Сеня, — говорит Подгура, вырывая у него стул. — Чего ты от меня хочешь? Я уже предлагал тебе дуэль, самоубийство…
— Я ее спасти хочу! Пойми, я бы сейчас, сию минуту, женился бы на ней, если б она захотела.
— Сеня! Друг! Умница! Все спасено!.. Сейчас… где моя шляпа? О, блестящая, блестящая мысль! — и Подгура заметался по комнате, ища шляпу.
— Что с тобой? Куда ты? — невольно вырывается у Сени, когда Анатолий Петрович ринулся к дверям.
— Как куда? К Кулышевым, делать предложение.
— Кому?
— Да Мурочке. Бедная девочка! Спасибо тебе, Сеня, надоумил ты меня. И как это в голову мне раньше не пришло!
— Но… ведь ты сейчас… сейчас сказал, что она… что ты ее не любишь.
— Так ведь я женюсь, женюсь, свой грех искупаю, ее спасаю, что же еще! — и Подгура изумленно смотрит на Сеню.
— Да ведь ты же не любишь ее, — опять повторяет Сеня.
— Так ведь я женюсь.
— Да не все ли равно?
— Нет, не все равно, — ударяет Подгура кулаком по столу, — притворяться не надо, не надо говорить вечно слова любви, на коленях стоять, целовать ручки и ножки, когда с души воротит. Буду добрым мужем, чмокну ее раза три в день, так чего ей еще. Что заработаю — все ей; пусть живет в роскоши. Коли детей Бог пошлет, воспитаем, как принцев.
— Да разве ей это надо? Ты у нее счастье отнял, жизнь исковеркал!
— Тогда что же мне делать? — с отчаянием спрашивает Подгура.
Сеня молчит.
— Я и свою жизнь исковеркал, свое счастье испортил, погубил… прочти… вот…
Подгура подает листок, написанный нетвердым детским почерком Елизаветы Васильевны:
«Я ухожу, Анатолий Петрович. На этот раз не старайтесь, вернуть меня. Я простила вам фельдшерицу, простила двух хористок, шансонетную испанку простила. Может быть, и еще много раз, да, наверно, и всю бы жизнь прощала, зная, какой вы слабый мужчина. Такой знаменитости, как вы, знаю, трудно отмахнуться от всех баб, что лезут к вам. Но вы погубили невинную девушку; это сразу оттолкнуло меня от вас, и вся моя великая любовь словно прахом разлетелась. Шурку беру с собой. Будете давать на ее воспитание — ладно, не будете — прокормлю и воспитаю сама. Горько, тяжело! Любила я вас, считая за слабого человека, но негодяя и подлеца любить не могу».
— Уехала, не прощаясь… и Шурку, Шурку увезла, — тихо шепчет Подгура, пока Сеня молча кладет письмо на стол.
— И она говорит: подлец, негодяй. Отчего я виноват один, отчего не виноваты мы оба? Ведь я не искал ее, ведь она сама пришла, плакала… грозила утопиться.
— Это прекрасно! — разражается Сеня нервным смехом, — девушка соблазнила мужчину! Неопытная, молодая девушка! Стыдись!
Подгура опускает голову:
— Я сам сознаю, Сеня, что слова мои как-то не того… ну, вот за мою ошибку, за мой грех я сломал жизнь Лизе, себе, ребенку… буду всю жизнь жить с нелюбимой женой, работать на нее… и за что? За то, что она девственница! Недевственницу я бы мог бросить, никто бы не осудил, всякий бы сказал: что ж, сошлись, разошлись, любви не прикажешь…
Они оба сидели молча; легкий ветерок стряхивал цветы липы на подоконник.
Сеня машинально собирал их, аккуратно складывая в букетик. Мысли кружились в его голове, он силился проникнуться негодованием к Подгуре — и не мог: таким ничтожным, такой тряпкой казался ему этот «злодей». Хотелось опять воскресить в сердце любовь к своей белой бабочке, но вместо белой бабочки ему представляется «заморенный цыпленок на синеньких ножках».
Где же ты, чистая, святая любовь?
Он искал ее, звал… но вместо нее была одна мучительная жалость и некоторое презрение к самому себе.
— Ну что ж, Анатолий, надо идти, — сказал он со вздохом, бросая собранные цветы на подоконник и берясь за фуражку.
— Пойдем друг, — также беззвучно отозвался Подгура, окинув грустным взглядом комнату, и с опущенной головой последовал за Сеней.
Он
Рукопись, найденная в бумагах застрелившегося доктора.
Дорогой доктор! Простите, что я не ответила вам на ваше первое письмо. Вы пишете второе; как это мило, что вы не считаетесь письмами.
Ваше участие, ваша заботливость, поверьте, всегда останется одним из лучших моих воспоминаний.
Вы были так внимательны ко мне! А главное — я вам обязана рассудком.
Вы блестяще вылечили мою болезнь в самый короткий срок. Вы даже сами удивились, что галлюцинации, припадки бешенства вы исцелили несколькими баночками брома и теплыми ваннами в какие-нибудь две недели. Поразительный случай!