Впрочем, не только это. И до Тулинской, где я стою, уже ничего нет. И самой Тулинской-Вороньей по моей стороне нет. Да, прямо до площади пусто. Нет, какие-то останки торчат вроде пустой коробки без крыши, как вон та, но это же… не дома, не плотно застроенные ямские кварталы, это… пустырь. Черный страшный пустырь.
— Ладно, ладно, молчи, дурак, — учил снова я сам себя, — ты вот лучче иди, иди ты к площади-то, балда, выйди, пройди ее, сядь у моста, где тебя вышибли из мотоцикла, на 40-й, и даже на 55-й, они еще ходят, и дуй до Курского.
Вдали за пустырями возник низкий рокот и смолк. А может, это впрямь танки идут на Прагу через Москву?
Правая сторона Тулинской до Волочаевки-Золоторожской жива. Под луной дома светятся серым светом, отблескивают окна. А фонари не горят.
Господи… Дощатый забор огораживал от Большой Андроньевки весь квартал с магазинами, за ним чернели ямы, ямы. И стены, одни стены изрубленной декорацией со светящимися верхушками напоминают о том, что здесь два часа назад торговали магазины. Даже следы разбитых неоновых букв остались на стенах, но за ними — лунный пустырь с истерзанной землей. Туда ведут дырки-подворотни. Зачем же оставили одни стены? И почему нет людей? Ей-богу, пока шел сюда и пока стою здесь, не видал еще ни одного человека. Впрочем, подождем, еще не вечер, как говорится, еще не ночь…
Ну да — не ночь. Еще какая ночь.
Молчит белесое тулово собора. Собор жив. Но его еще взорвут, еще найдутся звонкие головы и трясущиеся от нетерпения руки.
Мда. Угол булочной видится. Ульяновка спускается к Землянке черным провалом, колышется бездна Костомаровского моста с Яузой внизу, видится и угол Тулинской. А здесь?
Смертная тоска сжимает сердце. Какой там к чертям гастроном у Курского, до Курского ли!
Ну ладно, тут какая-то ошибка, я чего-то не понял. «Ты пойди снова туда, к родному дому, — опять говорю я себе, — вот только сходи, не ленись, а там все и осталось». — «Чего осталось? Я же видел, что…» — «Нет, ты сходи, ты кончай тут свой сраный пессимизм разводить, ишь ты». — «Там, между прочим, еще танцуют».
Но — нехорошо мне. Я еле иду, я тащусь, как последняя сволочь, как слепой пес, боком, только по нюху. Я иду кружным путем, по Хиве, тут три дома живы, потом иду только по нюху, только по нюху, привычка, лесная звериная ориентация, чувство правой ноги.
Так. Вот это, похоже, Вековая. Вот я перехожу Большую Андроньевку, трамвайные пути, пошел последний кусок, и я выгляну из-за угла. Да, вот этот дом, он остался. Ну…
Тарелка фонаря, подвешенного к проводам, еще осталась, даже слабо горит и чуть раскачивается, и с ней страшно раскачиваются тени ям, каких-то глыб, еще чего-то непонятного. А избы нету. И углового дома, что образовывал с ней двор, тоже нету. Темь. Бездна. И луна, дьявол, пропала. Ах, это фундаменты. Да, да, они оставили то, что не сразу раскурочишь.
И вот — вдруг почудилось мне, что все рядом и вдали виднеющиеся дома, останки домов, что все — гробы. Царица Небесная, Троеручица наша, Спасительница душевная, что же это я, на кладбище, что ли? На мусульманском кладбище? У них тоже плит много…
А еще над всем этим плавает дым. Нет, пар. Как в первый день творения: Дух, то есть пар, носился над Бездной. Жгли, видно, недавно тут дерево, тряпки горели, костями вон жжеными воняет…
Нету Родины. Сожгли.
Матерь Божья, так спасай же меня, уноси отсюда к Себе, протяни голубые руки, боюся я, не хочу кладбища, я уже лежал там. Верни, ну что Тебе стоит, в шестьдесят восьмой!
А может… Меня и вообще нет, и не был я здесь, и ниоткуда не возвращался из шестого сектора? И вообще — ничего не было? После сладкого, липового лета шестьдесят седьмого года — ничего?
Я стоял и хохотал идиотским смехом.
Примечание публикатора
lukomnikov_1, 29 января 2012, 23:27:18 UTC
Судя по гугл-буксу, повесть печаталась в журнале «Грани» № 163 (1992), а также в журнале «Сельская молодежь», 1994, № 2 (там жанр обозначен как «рассказ»).