Сознание медленно возвращалось к нему, красочные обрывки сна разлетались потревоженной стайкой райских птиц. На полу лунно серебрились осколки упавшей с полки большой хрустальной вазы, одинокая гвоздичка кровавым пятном темнела на сером линолеуме.
Соловейчик резко сел на кровати, и его еще больше затошнило, теперь уже от страха. Ваза с цветком не могла упасть сама по себе, ее кто-то столкнул. Окно закрыто, значит, ничто не могло проникнуть в комнату с улицы. Это могло быть только… Симон подумал о матери, но нет, она всегда запирала дверь, ложась спать, заперла и на этот раз.
«Значит, я», — произнес он вслух, почти спокойно, хотя слова эти были приговором. Он даже не очень удивился, словно подсознательно ждал такого конца. Да что там говорить — все в городе ждали беды, и каждый верил, что ему-то как раз удастся не заболеть.
Симон окончательно проснулся, встал и, не зажигая света, подошел к зеркалу, которое в полутьме казалось старым, словно поросшим изнутри густым зеленым мхом. Заглянул самому себе в глаза — не расстроенные, не испуганные, а счастливые, просто пьяные от счастья. Чудеса продолжаются?
Так, и что теперь делать, раздумывал Соловейчик. Ждать, пока на него донесет кто-нибудь из соседей? Мать скорее всего никуда не станет сообщать. Да она уже наверняка знает. Или не знает? «Будь неладна эта всеобщая паранойя», — вполголоса выругался Симон.
А если и не донесет никто… Жить в постоянном страхе, покорно ожидая печальной развязки?
«Нет уж, я буду сопротивляться, — сказал он своему отражению в зеркале. — Пусть никто не выздоравливает, а у меня получится. Вот получится и все.»
Он понимал, что единственная надежда — не прятать, подобно страусу, голову в песок, делая вид, что ничего не случилось, а самому отправиться в клинику на Зимней Горе и добровольно сдаться в руки врачей. Там ему могут помочь. А дома — сколько ни хорохорься, сколько ни запирай двери, чтобы скрыть свой неожиданный позор — но болезнь его одолеет, как одолела сотни его несчастных предшественников. Значит, так он и сделает. Утром скажет матери… нет, пожалуй, он ничего не будет ей говорить, просто тихо уйдет. Не стоит лишний раз мучить друг друга.
Глава 2
Зимней Горой называлось место на вершине йоникского холма, дикое, покрытое редким сосновым лесом. Во всем городе снег сошел к апрелю, и только здесь, под угрюмыми кронами хвойных гигантов, на окутанной молодым подлеском земле виднелись то тут, то там белые островки.
Соловейчик шагал по раскисшей от весеннего половодья тропинке и думал о том, что ни одна вещь в мире не пахнет так светло и призрачно, как тающий апрельский снег. Разве что надежда.
Он не взял из дома ничего, кроме личных вещей и тетрадки с романом. Не известно, удастся ли его закончить, но, если правда то, что рукописи не горят, то история Ханса не должна пропасть. Кто-нибудь ее сохранит и, возможно, допишет.
А вдруг все обойдется? Вдруг именно его, Симона, пощадит суровый Сказочник? Глупо-то как. При чем тут Ханс? Болезнь вызывается каким-то возбудителем… не таким, конечно, как ветрянка или грипп. Скорее, это информационный вирус. «Да, но… — Соловейчик даже остановился, ошеломленный — разве сказки не могут быть информационным вирусом?»
И как он раньше не догадался! Надо было взять с собой «Историю пропавшего города» или на худой конец уничтожить. Она осталась на письменном столе, вместе с детской сказочкой про улиткин домик, и теперь мать их прочтет, если еще не прочла.
Но, что-то подсказывало Симону, что все не так просто. На самом деле он понятия не имел, как передается от человека к человеку информационный вирус: через взгляд, улыбку, невзначай сказанное слово… Ты просто идешь по улице и смотришь на играющих детей, любуешься серебристой стайкой голубей в апрельском небе, здороваешься со знакомыми, улыбаешься, дышишь… И распространяешь вокруг себя ядовитую ауру безумия и смерти. Вот так. И ничего с этим не поделать, разве что убить себя или запереться в четырех стенах.
На пропускном пункте у Соловейчика отобрали паспорт — как будто в тюрьму сажают, удивился Симон — и предупредили, что ограда находится под напряжением. Спасибо, хоть обыскивать не стали.
Он увидел длинные серые строения бывшего санатория, соединенные между собой асфальтовыми дорожками; черные, раскопанные клумбы; останки детской площадки и тянущийся вдоль забора густой, чуть выше человеческого роста кустарник. То ли жасмин, то ли сирень… Несколько таких же окутанных мягкой зеленой дымкой кустов сбились в кучки у входов в корпуса. По выложенным мелким ракушечником стенам сползали длинные плети дикого плюща, лохматые, с крупными блестящими листьями.
«Когда-то здесь был неплохой садик», — отметил Симон. Санаторий на Зимней Горе в недалеком прошлом считался элитным. Теперь территория выглядела неухоженной, сирень разрослась и вылезла ветвями на дорожку, кое — где валялся мелкий строительный мусор. И все-таки ненавязчивое ощущение уюта согревало и успокаивало, как глоток хорошего вина.
Соловейчик потоптался немного возле входа, осматриваясь, и — поскольку никто не выказал желания его сопровождать — направился к корпусу, который показался ему административным. На гранитной лестнице сидела, нахохлившись и зябко кутаясь в песочного цвета куртку, худенькая девушка с густой светлой челкой и двумя тонкими золотыми косичками. Симпатичная девочка, наверное, еще школьница. «Как Пеппи», — про себя улыбнулся Симон.
— Привет, — бросил он ей и, чуть помешкав, присел рядом на ступеньку. Все равно торопиться некуда. — Ты здесь давно?
— Больше года, — девушка подняла на него глаза, ярко — серые, удивленные, как у застигнутого врасплох ребенка. — С позапрошлого февраля. Я была одной из первых.
— Одной из первых? — озадаченно переспросил Соловейчик. Что-то тут не так… — И ты до сих пор… то есть, я хотел сказать… значит, лечение помогает?
— Здесь никого толком не лечат. Обследуют, ставят разные опыты, как над кроликами или белыми мышами. Скоро сам увидишь. Тут двое главных — отец и сын Хартманы. Раньше были еще доктор Вольф и доктор Мертен, но потом они куда-то пропали… Хартман — отец, Йоси Хартман — он так ничего, а младший — Эдуард… ну, он очень неприятный. Его лучше лишний раз не злить.
— Но тогда я не понимаю. Если никому не становится хуже…
— Становится, — просто ответила она. Должно быть, здесь это считалось делом привычным, будничным. — Раньше это случалось чаще, особенно в самом начале, а теперь все реже и реже. Последние месяцы, вообще, прекратилось.
«Если лечения нет, то почему? — подумал Симон. — Постепенно вырабатывается иммунитет к инфекции? Но, если так, то есть надежда, что и я продержусь, по крайней мере год.»
— А кто-нибудь выздоравливает? — спросил он снова. — Кто-нибудь выходит отсюда?
— Я не знаю, — ответила девочка, тряхнув головой, и лежащие на плечах золотые косички смешно подпрыгнули. — Здесь никто ничего не знает.
— Ну ладно, — вздохнул Соловейчик, — пойду познакомлюсь с врачами. И неплохо бы положить куда-нибудь вещи… Кстати, меня зовут Симон.
— Аня, — представилась она. — Ты можешь занять любую свободную комнату, в этом корпусе большинство одноместные.
— Ммм… спасибо. Пока, увидимся.
Здание оказалось ассиметричным внутри, в правом крыле находились кабинеты врачей и процедурные, а в левом, более длинном — палаты пациентов. Свободную Симон нашел не без труда, почти во всех валялась на кроватях одежда или из-под закрытых дверей доносились голоса. Наконец, в конце коридора отыскалась комнатушка, узкая, похожая на пенал, с одной кроватью, тумбочкой и маленьким шкафчиком. Кровать была застелена полосатым шерстяным одеялом. Из окна лился мутный свет и, дробясь о стоящий на тумбочке пустой графин, рассыпался в воздухе пыльной радугой. Соловейчик положил сумку в шкаф и отправился знакомиться с врачами.
Доктора Хартманы с первого взгляда вызвали у него антипатию. Симон не любил рыжих людей, а особенно такого типа. Коренастые, с бледной веснушчатой кожей. Старший, которого по словам Ани звали Йоси или, возможно, Иосиф — с проседью в редеющих волосах. Младший, Эдуард, с отвратительно огненной шевелюрой. Ему бы еще нос картошкой и зеленые штаны — был бы клоун клоуном.