И вот результат: я открыл шлюз. Я решил поручить Бруно Мишелю, который в третий раз собирался в Ноттингем к Кроундам и польщенный тем, что ему доверили роль наставника, не заставив себя долго упрашивать, согласился взять с собой брата.
— Я его верну тебе через месяц, чтобы он еще успел подготовиться к повторному экзамену. Ручаюсь, что за все это время он ни одного слова не скажет по-французски, — заверил меня Мишель.
Чтобы оплатить их поездку, расходы на которую превышали мои возможности, я, не сказав никому ни слова, продал свой перстень с печаткой, предусмотрительно посетовав на то, что потерял его. Самым трудным для меня оказалось наше прощание на Северном вокзале. После своего провала Бруно сперва растерялся, чувствовалось, что он удручен и теряет остаток веры в собственные силы; однако мало-помалу он приободрился, чему весьма способствовали упреки, удивительно напоминающие поощрения (тебе не хватило всего-навсего шести баллов), хотя и не смел еще откровенно радоваться своему отъезду. В последнюю минуту он высунулся из открытого окна вагона.
— Ну и железно ты меня наказал! — крикнул он.
Я возвратился домой, без конца повторяя эту фразу, стараясь угадать, что скрывается за этим жаргонным словечком. На следующий день вместе с Лорой и Мамулей, которые разместились на заднем сиденье машины, я отправился в Эмеронс, тщетно поворачивая все время по привычке голову направо.
Дул сильный морской ветер, приносящий ливни в эти края; он поднимался вверх по долине, и бесчисленные капли дождя тускло поблескивали, разбиваясь о землю. Казалось, миллиарды уклеек сбрасывают с себя чешую. Дождь шел и шел, река, бурля и пенясь, неслась мощным потоком шириной в километр среди склоненного к воде ивняка. Моя многоуважаемая теща в своем кресле, которое катила моя многоуважаемая свояченица, отваживалась иногда добираться до заброшенного дока и, глядя на облюбованную чайками отмель, которой угрожал столь необычно поздний разлив реки, сокрушалась, что бедных птенцов вот-вот затопит; продрогнув, она устраивалась поудобнее у камина, где жарко пылали ясеневые поленья. Я чувствовал себя одиноким, и мне не раз приходило на ум: «Вот что ждет меня в будущем, тогда как, женись я на Мари…»
Проливной дождь заставлял меня подсаживаться ближе к огню на радость мадам Омбур; она временами уже теряла ясность мысли и иногда подолгу молчала, почесывая себе голову вязальной спицей, но это не мешало ей всякий раз, когда Лора куда-нибудь уходила, впиваться в меня своими сверлящими глазами и тихо заводить одну из своих давно наскучивших старых песен:
— Вот и остались вы один-одинешенек! Такова жизнь. А женись вы на Лоре, бедняжка…
Пустые слова, такие же бесполезные, как и мои воспоминания о Мари. Голос Мамули дребезжал:
— Вот так-то, вот так-то, Даниэль.
Или неожиданно она добавляла:
— Поскучайте-ка, поскучайте как следует, Даниэль. Посидеть на бездетной диете не так уж плохо для здоровья. У вас еще больше разыграется аппетит на семью.
Впрочем, и у нее бывали просветы, и тогда она снова ненадолго превращалась в прежнего оракула на колесах. Так, в это утро, хорошо выспавшись и встав со свежей головой, она сказала вдруг, без всякого предисловия, энергично помешивая ложечкой свой приторный кофе с молоком:
— Вы хорошо сделали, что отправили Бруно к этим Броунам или Кроунам — не знаю, как их там зовут. Вы все время держите его взаперти, как когда-то вас держала ваша мать.
Она замолчала, шумно отхлебнула несколько глотков и тут же добавила, перехватив мой недовольный взгляд:
— Ладно, ладно, не злитесь, вы само совершенство, вы не терпите, когда задевают вашу дорогую мамочку. Впрочем, я не спорю, наше с вами время было временем протектората. Но сегодня и колонии и дети…
Я невольно выдал себя:
— Вам-то легко говорить — Лора осталась при вас.
— Вот уж сказал, — развеселившись, воскликнула Мамуля. — Кто-кто, а я тут ни при чем!
Но я уже не слушал ее. Я думал: «Это испытание. За время нашей разлуки Бруно либо совсем растеряется, либо поверит в свои силы. Странно, но я одновременно желаю и того и другого». В это время из городка в своем шуршащем плаще вернулась Лора. Она ; на дороге почтальона и теперь протягивала мне конверт, с которого холодно улыбалась Елизавета II; когда я поспешно распечатал его, оттуда выпало два коротеньких письма: одно от Мишеля, содержавшее сдержанно-оптимистический отчет, второе, почти столь же короткое, от Бруно:
«Michel does not allow me to write in French, Papa. I do not object. However, in spite of my accent, I am not as drowned up as you might think. I can manage.
Nothing special to tell you. Louise sent me a postcard from Saint-Brevin. Xavier another one from Argentieres where hi is camping. I also received your two letters, the second one with tax: you probably forgot that Nottingham was in England.
The day before yesterday we went to Sheffield and saw a cricket matsh. To-morrow we are going to Coventry. I am a bit surprised by the Crownd. Not as you might believe: the girl is not meagre, the food is good enough, the father is quite an axpensive man. It is true that he was born in Malta.
With special permission and because it will keep you warmer, it's in French… целую тебя»[6].
Подпись без росчерка: Бруно не возгордился. Но из письма невозможно было узнать главное. Я стал ждать других писем, они приходили не реже чем раз в неделю, но из них тоже ничего нельзя было понять. Я с трудом дотянул до конца месяца, чуть ли не каждый день повторяя, что в такое дождливое лето можно было бы спокойно сократить срок пребывания в Эмеронсе. И наконец тридцатого, так и не заехав, несмотря на свои обещания, в Сен-Бревен, я вернулся в Париж, чтобы «вплотную заняться подготовкой к экзамену своего сына».
На Северном вокзале он не спрыгнул с подножки вопреки моим ожиданиям. Он вышел, степенно пропустив вперед двух молодых особ. За месяц отсутствия в Бруно не произошло никаких видимых перемен. Он не привез с собой других сувениров, кроме галстука с эмблемой клуба — дар Дж. — Дж. Кроунда-младшего. Подобно большинству школьников, он по-прежнему ходил вразвалку, той походкой, которую Луиза, большой специалист в науке хождения, называла «утиной». Но теперь у него появилась уверенность, придающая легкость движениям диких уток, легкость, отличающая их от домашних уток, нескладно ковыляющих по грязи. У моей перелетной птицы загорелся особый свет в глазах, с его языка, вероятно, готовы были слететь слова, которые должны были подтвердить, что он наконец оторвался от своего родного пруда.
Но он держал при себе свои рассказы и всю дорогу от вокзала до дома был молчалив. Говорить пришлось мне. Я заранее приготовил небольшую речь о необходимости все хорошенько заново повторить, ведь на карту поставлено слишком многое, речь, которую я произнес почти механически, слегка видоизменив те наставления, которые я в подобных случаях, не задумываясь, выкладываю родителям своих учеников. И в заключение сказал, что мог бы сам позаниматься с ним. Он смутился, попытался удобнее поставить ноги, так как колени его уже упирались в приборный щиток.
— Послушай, — ответил он наконец очень серьезно, — мне никак нельзя провалиться в октябре. Боюсь, что в Шелле будет слишком много соблазнов. Хотя это мне самому не очень улыбается, но, пожалуй, я лучше буду готовиться в лицее.
— Дело твое, — ответил я растерянно.
Когда он вышел из машины и встал рядом со мной, я заметил тоненькую красную полоску справа у крыла носа. Он порезался бритвой.
ГЛАВА XV
Октябрь. Теперь я начинаю считать по месяцам, потому что в жизни человека, так же как и в истории человечества, наступает вдруг такой момент, когда нескончаемо тянувшееся до той поры время детства ускоряет свой бег, и тогда уже каждый месяц имеет значение для подростка. Если в раннем детстве кривая роста неудержимо лезет вверх, если нередко старость стремительно несется под уклон, словно срываясь вниз со скалы, то юность можно назвать порою рывков. К семнадцати годам юность достигает расцвета, именно в этом возрасте с быстротой химической реакции, для которой воздух поставляет все новые партии кислорода, обновляются жизненные соки, рождаются новые мечты и мысли.