Я, например, не уверен, кто из нас двоих глупее: я или Вронки, или мы глупы одинаково, и в чем именно наша глупость состоит. Но мы оказались в ловушке, выхода из которой не хватает ума найти ни у меня, ни у нее.
По тому, как Вронки намазывает масло на поджаренный хлебец, я вижу, что она страшно злится. Она слишком сильно давит на хлеб — слышно даже, как нержавейка карябает хрупкий хлебец. Она делает это слишком сосредоточенно, как будто выполняет какую-то сложную манипуляцию. Доводит масло до самого края. Потом аккуратно разравнивает, чтобы каждый сантиметр был покрыт ровным слоем.
Двадцать алых роз с каплями воды на лепестках (вчера я тайком сунул их в воду), лежат на столе перед ней, а она не обращает на них никакого внимания. Она поблагодарила меня, но формально, сквозь зубы. Одинокий шип вылез наружу, прорвав упаковочную бумагу. Открытку она так и не прочла.
Я знаю, на что она злится. Но теперь уже я и сам начинаю злиться из-за того, что она злится, потому что чувствую себя виноватым. Нарочито громко ставлю чашку на блюдце, кажется, оно вот-вот треснет. Я делаю это, чтобы заявить свою позицию. Она поворачивает ко мне голову, при этом кожа на ее шее натягивается и образует узор из ровных, прилаженных друг к другу морщин.
— Что с тобой?
Она говорит с полным ртом, из-за ненакрашеных губ на стол вырывается маленький фонтанчик крошек. Она смахивает их на пол не глядя. Они исчезают в стыковых щелях натертого паркета.
Через окно пробивается яркий солнечный свет: идеальная погода для середины августа. Я выпускаю воздух через ноздри. Хотел вздохнуть, но вместо этого фыркнул.
— Ты знаешь, что дело в тебе.
Она возвращает голову в прежнее положение, смотрит в окно, сохраняя многозначительное молчание.
— Мне казалось, что мы обо всем договорились, — продолжаю я, стараясь не заводиться.
Она не двигается. Потом словно уходит в себя. И я слышу даже не шепот, а шипение.
— Это ты обо всем договорился. У меня не было даже возможности выбрать.
С этими словами она встает и, по-прежнему не глядя в мою сторону, решительно направляется к выходу. Она не одета, розовая кожа у нее между ног выглядит влажной: мы занимались сексом. Это было полчаса назад. Тогда казалось, что все замечательно. Как же быстро все может поменяться. Оглянуться не успеешь.
Она вышла, а я продолжаю сидеть, пытаясь разобраться с этой проблемой. На меня находит приступ фатализма: я прихожу к выводу, что проблема неразрешима. Иду в кладовку и вытаскиваю большую белую сумку, заваленную моими рубашками. Клюшки для гольфа вылезают из-под расстегнувшейся молнии, некоторые цепляются за рубашку.
Металл, застряв в дереве и ткани, лишний раз подтверждает, что все сегодня против меня. Я пытаюсь вытащить клюшку, кажется, это третий номер. Она не поддается. Я опять тяну, на этот раз с силой. Что-то порвалось. Клюшку я вынул. Ее конец обмотан куском тонкой голубой ткани. Моя любимая рубашка. Подарок Вероники на день Святого Валентина. Вероника, конечно, скажет: как это символично, что я порвал ее первый подарок. Она считает, что окружающий мир разговаривает с нами посредством не связанных между собой событий. Она во всем видит смысл.
Я смотрю на клочок голубой ткани и чувствую, что часть моей ярости перешла на эту голубую ткань. А остатки испарились и улетучились. В самом деле, разве мог я рассчитывать на понимание с ее стороны?
Я знал, что беды не миновать, когда она сказала мне, в какой день родилась. Я не мог в это поверить. Если Вероника права и окружающий мир действительно ведет с нами разговор, то что он хотел сказать, создав это противоречие? Но я все-таки не верю, будто он разговаривает с нами, этот самый окружающий мир. Так, случайное совпадение, неудачное стечение обстоятельств. Подобное происходит сплошь и рядом.
Вероника вернулась. На ней бледно-розовый, стеганый, бесформенный халат. По низу орнамент из цветов. На ногах тапочки в виде игрушечных мишек. По задумке они должны быть веселыми, а в реальности какие-то испуганные.
Вероника по-прежнему не смотрит на меня. Снова садится и возвращается к процессу намазывания масла. Желтое масло уже растопилось и превратилось в серебристое.
Я заговариваю, но голос звучит более униженно, чем мне бы хотелось:
— Я порвал свою лучшую рубашку. Клюшкой для гольфа.
И протягиваю ей клочок материи как флаг капитулирующего войска. Она поворачивает голову и внимательно смотрит на материю, будто пытаясь прочесть послание, зашифрованное в переплетении нитей.
— Хорошо. — Голос твердый, уверенный. — Может, кто-то пытается тебе что-то сказать.
Я задираю голову и закатываю глаза. И тут же понимаю, что выглядит это фальшиво, я видел однажды по телевизору, как нечто подобное делал какой-то тип. Оставив эту затею, опускаю голову так, чтобы увидеть, который час. На часах 9.45. У меня есть еще минут пятнадцать.
Я подхожу к тому месту, где она сидит, слегка согнувшись над обеденным столом. Обнимаю ее за плечи и тихонько сжимаю. Опять не то. Она не двигается, только чуть напрягается. Я убираю руку, чувствуя свою полную беспомощность. Тут она оживает, поворачивается ко мне. Крепко сжатые губы побелели.
— Ведь они тебе даже не больно-то нравятся. Судя хотя бы по тому, как ты о них отзываешься. Ты только и делаешь, что критикуешь их.
— Это не так.
— Ты сказал, что Тони… — Она подвигала челюстями, будто обкатывая слово, прежде чем его выплюнуть. А потом выпалила на одном дыхании, как бы желая поскорее от него избавиться: — Козелебаный. Ты так и сказал.
Вероника практически не употребляет крепких выражений. Она говорит чудак вместо мудак, фигня вместо хуйня. Значит, сейчас она рассердилась не на шутку. Я слегка шокирован, но в глубине души испытываю удовлетворение. Это даже возбуждает. То, как она растягивает губы и прижимает кончик языка к верхним зубам, произнося «н».
— Я сказал, что он вел себя как козел ебаный. Тогда, с Оливером Кроули. И с этим трудно не согласиться. Но до этого я говорил, что он мне нравится. Я сказал: «Тони — потрясающий парень, хотя иногда и ведет себя как козел ебаный». Но это же не означает, что он козел ебаный, так сказать, постоянно. А про Ноджа и Колина я вообще ничего не говорил.
— Говорил. Ты говорил, что они утомляют.
Я пытаюсь вспомнить, было ли такое, но в памяти ничего не всплывает. Приходится импровизировать.
— Я лишь упомянул, что им самим иногда кажется, будто их общество утомляет. Иногда, очень редко. И это не значит, что они мне не нравятся. Во всяком случае, я ничего такого не говорил, что не мог бы повторить при них.
Это неправда, и легкое дрожание голоса выдает меня. Но Вероника не слушает. Она начинает задавать свой вопрос, даже не дождавшись конца моей фразы. Ее голос пузырится, как краска под паяльной лампой.
— Фрэнки, ты знаешь, что бывшие алкоголики становятся самыми праведными трезвенниками? Отрекаясь от своих слов, можно зайти очень далеко.
— А? Да. Насколько я понимаю — поправь меня, если я ошибаюсь, — отрекаться от своих слов, значит, говорить что-то, с чем ты не согласна. Когда же я говорю то, с чем ты согласна, это называется правильным взглядом на вещи. Не так ли?
Вероника не обращает внимания на мой сарказм. Я даже не уверен, что она его заметила. Она просто продолжает развивать свою мысль.
— Почему они так важны для тебя? Ты с ними видишься чаще, чем со мной. И почему ты почти никогда не берешь меня на ваши встречи? Ты их стесняешься? Или ты меня стесняешься?
Я сижу рядом с ней за столом. Я не могу ответить на ее вопрос. Как ни парадоксально, и то, и другое — правда. Я склоняю голову на руки и надавливаю пальцами на лоб, натягивая кожу. По бледно-розовому следу на лбу можно безошибочно определить, что я чем-то расстроен.
— Никого я не стесняюсь. Они мои друзья. Мои лучшие друзья. Мы знаем друг друга сто лет. Но, понимаешь, отношение к человеку не бывает всегда одинаковым. И это нормально.