С течением времени, при таком образе действий исторические личности становятся своего рода наваждением, проникающим в мирную, каждодневную, комнатную жизнь человека. Так называемый простой смертный не может отправиться по соседству к приятелю или сбегать в ларек за папиросами, чтобы не натолкнуться по дороге на одного из героев истории…
Окруженный свитой, быстрыми шагами идя впереди других, принимал парад наркомвоен. В тот день, когда Топориков, восхитясь, глядел на радугу, наркомвоен, сойдя на перрон, тоже залюбовался ею. Он даже улыбнулся мечтательно, но эта улыбка не имела никакого отношения к истории. Исторический облик его, запечатленный в портретах, пронзителен и чужд улыбок.
Таким и в этот раз вошел он в лубочную картину парада на Красной площади в красной Москве.
16
Стремительно поднявшись на трибуну, он сразу увидел всю площадь целиком, до самых отдаленных ее закоулков.
Шпалерами, во много рядов, лицом к Кремлю построились пехота, конница, артиллерия. За последним рядом — цепью милиция, за милицией — народ с пропусками и зайцы. Вдоль кремлевских стен — революционное кладбище, стена коммунаров. Перед ним — красные трибуны для членов правительства и для приглашенных, группы красных командиров в остроконечных шлемах, войска особого назначения в лиловых фуражках, филеры, снова милиция, репортеры, фотографы, расторопные операторы Совкино.
Солнце заливало площадь февральским золотом, голубая тень Василия Блаженного ложилась на снег, перекидывалась через Лобное место, вползала на стоявшие поблизости лафеты. Вороны черной дугой опускались на Торговые ряды.
Алели знамена, гремел «Интернационал», краскомы гарцевали, молодцы — один к одному, — сусальная, прекрасная красота!
Пятиконечная звезда на шлеме наркома — бирюзового цвета: цвет Реввоенсовета. Орден Красного Знамени с бантом — на груди. Глаза блестели из-под стекол огнем истории. С края, двумя ступенями ниже, — Топориков, телохранитель вождя.
Наркомвоен сделал рукой знак приказа и замер в пол-оборота к войскам. Площадь затихла. Громкоговоритель разбросал над площадью слова пачками, от запятой к запятой, с короткими остановками:
— Склоним знамена перед памятью павших! На нашем пути было много потерь. На крови героев мы празднуем наш праздник!
Он чувствовал свою вознесенность над десятками тысяч людей, и ему представлялось, будто тело его выросло до громадных размеров, что оно равняется высоте трибуны, а ноги упираются прямо в землю. Слова, подхваченные усилителем, разлетались вокруг трибуны волнующими синкопами; площадь была затоплена звуками сверхчеловеческого голоса.
Оттиснутые милицией к самым Рядам безбилетные зрители вытягивались на цыпочках, влезали на тумбы и оттопыривали свои уши ладонями. Фигура оратора на красной трибуне виднелась оттуда крошечным изваянием, и искусственная огромность голоса была непропорциональна и почти смешна…
— Войны исчезнут так же, как исчезли кровавые жертвоприношения… Красная армия — щит угнетенных, Красная армия — меч восставших!
17
Но жизнь всегда отличается от произведений искусства, и, в особенности, от лубочных картинок. Естественная перспектива, уменьшившая до неузнаваемости фигуру народного трибуна в глазах безбилетных ротозеев, грубо нарушала собой величавую цельность зрелища. Еще более противоречил этому неслышный разговор, происходивший на трибуне для приглашенных под гул громкоговорителя.
— Большевизм, большевизм! Крах рационалистической аргументации! — шептал с опаской известный писатель на ухо известному художнику. На них обоих были одинаковые шубы с барашковыми воротниками, чухонские шапки с наушниками и желтые американские ботинки «Ара», выданные в кооперативе Дома ученых. Американские ботинки придавали костюму оттенок сурового, первичного благополучия. Оба не без гордости нащупывали в карманах розовые пропуски на почетную трибуну.
— «Революция — локомотив истории»! Бедные пассажиры! Но, знаешь, всякий раз, когда я встречаюсь с этим человеком, я чувствую… да… Революция, в сущности, есть не что иное…
На этих словах писатель вынужден был остановиться, так как начавшийся проход войск перед трибунами заставил его махать чухонской шапкой с наушниками и кричать «ура».
— …революция есть не что иное, как отчаянный прыжок на десять шагов вперед, чтобы потом сделать девять шагов обратно. Один- единственный шаг перейдет в наследство будущим поколением, а остальные девять составляют непоправимую трагедию современников…
Но самым решительным несоответствием с общей картиной парада была, конечно, зевота Степана Топорикова, стоявшего двумя ступенями ниже вождя. Два часа держал наркомвоен правую руку у шлема, пропуская перед собой войска, допризывников, пионеров. Краскомы, видавшие виды, переглядывались в изумлении и не раз спускались по красным ступеням, чтобы покурить за трибуной и размять затекавшие руки. Два часа неподвижно держал свою руку у шлема Топориков. Он напрасно старался уйти в созерцание проходящих процессий; напрасно ерзал челюстью, пытаясь предупредить, разжевать подступающую зевоту, — она подымалась в горле, шумела в ушах, и наконец, бессильный бороться, он уступал ей, растягивая рот до боли в висках и забывая все вокруг себя.
На исходе второго часа руки не стало… Плыли баржи по широкой Неве, черный буксир, подходя под Дворцовый мост, склонял задумчиво высокую трубу с красным обводом. Серый дым, вырываясь из-под моста, заволакивал прохожих. Клубилась прозрачная Биржа…
Сквозь сон, сквозь Биржу разглядывал Топориков исторический полуоборот вождя. Гигантский, с трезубцем в руке, он сидел на цоколе красной Ростральной колонны.
18
Сверкало солнце, весна хмелила, колдовала.
Наливался воздух черемухой. Москва процветала. На углах выросли кокетливые пепельницы, а возле пепельниц — груды окурков и шелуха подсолнухов. Божьи старушки, уцелевшие в бурях, повылезали на первый припек на скамейки. Пикниками ходили рабфаковцы на Воробьевы горы, смотрели на весеннюю даль в трубу с террасы, бывшей Крынкина. Беспризорные возвращались под вагонами на теплые месяцы с кавказских курортов. Залегли голубиные лихачи на козлах у Страстного монастыря, румяные матерщинники. Обрядился московский люд в парусиновые толстовки. Женщины щедро рожали, исполняя социальный заказ.
Начиналось мирное строительство.
Новый человек, Егор Балдихин, парень малярного цеха, повис на дощечке под крышей пятиэтажного дома и, размазывая дилижансом золотистую, соломенную охру по стене, горланил на весь Свищев переулок «Последнее танго». На Советской площади пожарную каланчу старого режима снесли ко всем чертям, чтобы глаза не мозолила. Поезд Реввоенсовета, метеор революции, расформировали в два счета: паровозы-снаряды впрягли в подвижные составы Рязанско-Курской железной дороги, а типографский станок, вместе с Топориковым и другими трофеями, перевезли на Тверскую, в Музей революции, в бывший Английский клуб. Расчистили скверик перед музеем; древних каменных львов, что на левых воротах, сохранили на прежнем месте из уважение к старине, а правыми львами украсили портал Кино-Арса, по соседству…
Стоит Степан Топориков в музее, в комнате поезда, несет почетный караул, в полной парадной форме с отличиями. Заодно с типографским станком и другими трофеями: живой и мертвый инвентарь. Четвертак серебром за вход, по воскресным и табельным дням бесплатно.
Невредно инвентарное житье, надо прямо сказать: житье приятное. В будни, когда четвертак, такая иной раз бывает тишина в музее революции, что становится слышно Топорикову, как борода растет. Никто не беспокоит, со всех сторон уважение, работа вполне подходящая. По воскресеньям и в праздники наплывают в музей экскурсии. Старые залы Английского клуба внимают грохоту сапог, впитывают в себя разные запахи. Крепче всего пахнет дегтем, и этот запах очень нравится Топорикову.