А разве не фантастично выглядит светская хроника в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «После полудня Ее Императорское Величество изволили смотреть учреждение на площади позади императорского дома между несколькими слонами увеселительного боя», – сообщается 20 декабря 1741 года. Или указ 1744 года: на некоторые праздники и придворные маскарады мужчинам являться без масок в юбках и фижмах, одетым и причесанным, как дамы, а дамам в мужских костюмах.
Царице к лицу мужской костюм, отсюда и указ. А слоны в Петербурге появились уже во времена Петра I, их присылал в подарок персидский шах. В 1736 году неподалеку от места, где сейчас стоит Михайловский замок, построили специальный Слоновый двор. В 1741 году посольство шаха доставило еще четырнадцать слонов. Их появление пошло на пользу городу: для того чтобы они могли пройти, пришлось починить мостовые и Аничков мост. На углу Невского проспекта и Лиговского канала для них был построен новый Слоновый двор. В богатое меню этих животных входила даже водка! Не она ли стала виной происшествия, случившегося в 1741 году: «Вскоре после прибытия слоны начали буйствовать, „осердясь между собою о самках“, и некоторые из них сорвались и ушли. 16-го октября… утром три слона сорвались и ушли, из которых двоих вскоре поймали, а третий „пошел через сад и изломал деревянную изгородь и прошел на Васильевский остров, и там изломал чухонскую деревню и только здесь был пойман“» (М. И. Пыляев).
Или это случилось потому, что невежественные зеваки во время прогулки слонов бранили их и бросали палки? Указано было объявить обывателям с подпиской: не обижать слонов и слонового мастера, когда он выводит их гулять на Невский проспект.
Вид городских улиц оставался по-прежнему неприглядным. Их приходилось очищать от навозных куч, жителям многократно запрещалось выбрасывать нечистоты на улицы. В Петербурге было запрещено просить милостыню (даже у церквей), хотя по старой традиции милостыню просили арестанты, которых для этого специально водили по улицам. Снова и снова повторялись указы, запрещающие быструю езду по улицам: удальцы, любящие прокатиться с ветерком, убивали и калечили прохожих.
Продолжалась борьба за нравственность: в который раз издавались указы, грозящие карами за разбой, за мытье в общих банях; вылавливали и наказывали доносчиков, которых так много развелось при Анне Иоанновне. Преследовалась проституция: одним из самых скандальных дел в Петербурге стало дело Дрезденши. Некая авантюристка из Дрездена открыла в городе публичный дом и дом свиданий, поставив дело так широко, что слухи и жалобы дошли до императрицы. Дрезденшу арестовали. Она назвала всех клиентов и дам из дома свиданий – и вместе с «девицами» – профессионалками в исправительный дом попало несколько женщин из уважаемых в городе семейств.
Но самой примечательной чертой тех времен было постепенное смягчение нравов. В 1742 году указано не арестовывать и не пытать в Тайной канцелярии тех, у кого в прошениях была допущена ошибка в написании императорского титула; или, например, тех, кто случайно ронял наземь монету с изображением императрицы. Прежде такие проступки расценивались как «оскорбление величества», и при Анне Иоанновне за них жестоко наказывали. Эпидемия доносительства и слежки, существовавшая в Петербурге со времени его основания, пошла на спад.
Фактически отменена смертная казнь. Во время дворцового переворота Елизаветы были арестованы главные деятели царствования Анны Иоанновны: Остерман, Миних, Головкин, Левенвольде. Стоило вспомнить расправу над Волынским за год до этого, чтобы представить, какая им была уготована участь. Арестованных также заключили в Петропавловскую крепость, но не пытали. Сенат приговорил их к жестокой казни: колесованию, четвертованию… 17 января 1742 года на площади перед зданием Двенадцати коллегий соорудили эшафот, и толпы горожан собрались, чтобы поглядеть на знакомое зрелище. Но на эшафоте осужденным объявили, что казнь заменяется ссылкой в Сибирь. «Историк должен заметить, что после кровавых примеров аннинского царствия никто из людей, враждебных и опасных правительству, не был казнен, на допросах никого не пытали», – писал С. М. Соловьев.
Все это имело самые благотворные последствия: общественная атмосфера в царствование Елизаветы, при отсутствии всеобщего страха и принуждения, смягчении нравов, в значительной степени подготовила либеральное правление Екатерины II, наступление «золотого века» дворянства.
Даже условия заключения в страшной Петропавловской крепости стали легче сравнительно с предыдущими и последующими временами. Записки о пребывании в ней оставили немецкие пленники времен Семилетней войны, в которой участвовала Россия, – пастор Теге и граф Гордт. Конечно, тюрьма оставалась тюрьмой, а плен – несчастьем, но пастор добрым словом вспоминал солдат охраны, прислуживавших ему, он не бедствовал, не испытывал физических страданий. Разве можно сравнить его записки с мемуарами узников «просвещенного» XIX или нашего века! А вот отрывок из воспоминаний Гордта, тогда же заключенного в Петропавловскую крепость:
«Офицер… отправился с рапортом в Тайную канцелярию, куда потом ходил обо мне докладывать каждый день. Около 10 часов снова явился… положил на стол рубль и объявил, что велено выдавать мне по рублю в сутки на содержание… Мне из этих денег потом носили еду из трактира… я не мог долго употреблять дурную [тюремную] пищу. Я запасся чаем, кофеем, сахаром, а по вечерам мне приносили на ужин рябчиков и икры. Так как я не мог выносить запах сальных свеч, то мне позволено было покупать восковые.
Я поглядывал в окно, но… только в праздничные дни толпы народа проходили в церковь [Петропавловский собор], которая находилась против моих окон… Я наблюдал, в чем состоит разница одежды русских от костюма других народов; женщины повязывали голову платками, а лица их обыкновенно были до того нарумянены, что мне казалось, я вижу фурий. Все они были закутаны в огромные шубы и почти все в башмаках; некоторые из них даже несли свои башмаки в руках до церкви, и я не мог понять, как они могли так легко ходить по снегу. Но что было очень неприятно, так это колокольный звон, который в России не прекращается, можно сказать, день и ночь… Так что нигде соседство с церковью не доставляет таких неудобств, как здесь…
Мало-помалу офицер и стража привязались ко мне… Раз вечером один из гренадер сказал мне, что если я хочу выйти прогуляться на воле, то увижу весь город иллюминированным; то был один из праздничных дней, которые так часты в России… На одном из бастионов… нам открылся вид всего города; он показался восхитительной картиной; для меня же, давно не видевшего ничего, кроме стен своей комнаты, это было почти волшебное зрелище.
Собор… по архитектуре один из прекраснейших храмов, какие только существуют. Гренадер мой вошел в него вместе со мною; но, по несчастью, дверь захлопнулась за нами так плотно, что мы не могли ее открыть изнутри. Я испугался, как бы бедняга солдат не повесился от отчаяния… Пока он изыскивал средства выпутаться из затруднения, я заметил в свете негасимой лампады две великолепные гробницы: императора Петра I и императрицы Анны, сел в пространстве, разделяющем их, и предался размышлениям о превратностях земного величия. Между тем гренадер мой отыскал маленькую дверцу, при которой стоял часовой, в руку которого я сунул червонец за оказанную нам милость выпустить нас. Мы весело возвратились в наше печальное жилище».
Светское и религиозное образование в Петербурге и вообще в России того времени пребывало в печальном состоянии. Хотя открывались новые школы и различные учебные заведения для дворян, работала Академия наук; хотя религиозная Елизавета строго соблюдала посты и требовала того же от придворных настолько, что канцлер А. П. Бестужев-Рюмин должен был получить разрешение немного смягчить соблюдение поста от самого патриарха Константинопольского.
Но торжественно богослужение проходило только в придворных церквах, а в приходских по большей части было грязно, тесно, священники были очень бедны и невежественны. От человека, принимающего сан священника, требовались лишь свидетельства о начальном образовании и честном поведении. Среди аттестаций столичных священников попадались такие: «школьному учению отчасти коснулся», «дошел до риторики и за перерослостию, будучи 27 лет, уволен». Прихожане в церкви вели себя шумно, а между священниками случались ссоры и даже потасовки.