— Кто не хочет школ да докторов задаром? Все захотят. Но почему, witam państwa, твою барышню увозят в Сибирь? — услыхала я, и вновь заплясали перед глазами дневные страхи. Жуть, что пережила. Опять подкрадутся в темноте, схватят и увезут? Хочу закричать — не могу. Платьице дешевое, сумочка… Она тоже — сволочь, witam państwa?
— Ее не трожь! Никто не смейте ее трогать! Ошибка, страшная ошибка тут, понимаешь? Ошибается иногда и революция, мужичья твоя башка! Никому Лигию в обиду не дам! Никому!
Слышу, вскочил и — к сараю. Сам испугался, что меня выкрадут или выскользну сквозь щель в стене! Лежу высоко, на сене душно, от выпитого пива, от бесконечного ожидания кровь бешено стучит в висках, а твой папенька, вместо того чтобы поскорее забраться ко мне, опустился на колени возле плетушки с цыплятами. Жена лесника собиралась утром в город, но в суматохе, из-за нашего вторжения, забыла их выпустить. Цыплята попискивают, он что-то бормочет и смеется, как полоумный. Что ты там делаешь, ору, перепугавшись, что и его этот день по голове огрел, — ведь такой жуткий был день! — а он: любви молюсь, она меня, увальня, из тысяч, достойных ее милости, выбрана. Жалко мне его стало, хрустнуло что-то в сердце — любовь не любовь — не знаю, захотелось встать рядом с ним на колени. Ведь почти совсем не знала его и себя не знала, а тут такие слова… Лезь наверх, смеюсь, помолимся вместе. Знала бы я, какой лоботряс этот твой отец, какой крест на себя беру, столкнула бы с сеновала. Вместе с его молитвами! — Мать приоткрывает один набухший глаз. — Так что делали-то в постели? Свернулась клубочком и ждала ангела с крылышками?
— Мама, что ты говоришь, о чем думаешь?!
— Ни о чем не думаю. Хочу, чтобы не была ты ледышкой. Жизнь за горло схватит, если ее бояться…
На ее пухлом, все еще красивом лице открываются оба глаза — две голубые лужицы, исчерченные красными прожилками. Отбросив полотенце, к дочке тянется ласкающая рука, которая сжимается и разжимается, сопротивляясь непрекращающемуся натиску боли. И эти судороги, и неуклюжая материнская ласка пробуждают у Лионгины чувство вины за возлагавшиеся на нее, однако не осуществленные надежды. В ней зреет что-то, она слышит какие-то звуки, видит знаки, но все — мимо. Прежняя жизнь кончилась, новая не начинается. Губы искусаны и, будто чужие, не решаются улыбнуться. Может, и оправдалась бы, нет у нее слов, кроме самых жалких, ничего не говорящих. Ждала первой ночи с мужем. Без радости — как болезни, которой все равно придется переболеть. Прикосновения чужого человека, даже воображаемого, заставляли каменеть. Думала, Алоизас бросится ее раздевать — что-то подобное представляла по фильмам. Заранее ощущала, как твердеют, цепенеют суставы, грубеет кожа. Чужие руки натолкнутся на холодную доску. Что в ней есть, кроме быстро синеющей кожи? Душа, не способная осмыслить себя? Как доставлю радость, не умея смеяться? Прикосновения, к которым придется привыкнуть, не самое страшное. Больше всего она боялась покушений на свое право чаще грустить, чем радоваться, долго взращивать чувство, не доверяясь первому впечатлению и все же подчиняясь ему. Алоизас не торопил событий, давая ей время обвыкнуть. Как нарочно, запутался узел шнурка, он долго возился, пока развязал. Пришло в голову, что он неуклюжий, лицо было недовольным, будто кто-то нарочно сыграл с ним злую шутку. На столике, рядом с початой бутылкой шампанского, лежали маникюрные ножнички. Алоизас на них не взглянул. Она подумала, что разрезать шнурок не позволяет ему врожденное уважение к порядку. И еще подумала: вместо того чтобы раздеться, он сейчас оденется и выскочит в коридор, ужаснувшись своей ошибке.
— Будь я художником, — донеслись до нее слова Алоизаса, — нарисовал бы тебя такой. Тебя и печальную твою тень.
Смеется над ней, растерянной и не знающей, куда себя девать? И что нарисовал бы: жалкую позу? Она дрожала на краешке тахты, отвернувшись от совсем чужого человека — ее мужа, прикрывая колени комбинашкой. Молча молила погасить свет — пусть скорее произойдет то, что должно произойти, если нельзя умереть.
— Хочу, чтобы между нами все было ясно, — услышала она издалека. — Я любил одну девушку. Назовем ее Р. Надеялся, что Р. — моя избранница на всю жизнь. Мы дружили очень близко. — Они раздевались, не стесняясь друг друга, дошло до Лионгины, на мгновение заглянувшей в колодец человеческих отношений, над срубом которого застыла сейчас она сама. И еще поняла: Алоизас — честный, не хочет утаить существование другой женщины, однако его деликатность не помогает ей, выставленной на обозрение и откровенно сравниваемой с другой. Облегчает свою совесть, обременяя едва дышащую Лионгину. — Не знаю, может, и у тебя что-то было, но, приглядевшись к тебе, в это поверить трудно. — Алоизас легко отбросил в сторону сомнительную вероятность, что могло означать и похвалу, и презрение. Удрученная, убитая признанием о другой женщине, Лионгина не поспевала за его мыслями. Уж не из-за этой ли Р. его лицо с самого начала было столь высокомерным? — Сказать откровенно, восхитительная Р. меня разочаровала. — Вырвавшийся эпитет не свидетельствовал о полном равнодушии Алоизаса, и он поспешил рубануть ладонью по невидимым узам. — Между нами давно все кончено, раз уж я решился тебе рассказать. Нет ей больше места в моем сердце. Буду откровенным до конца: не укоренилось глубоко в нем и чувство к тебе. Еще не укоренилось, — поправился он. — Мне нравится в тебе робость, сдержанность, чуткость, пусть среда, в которой ты росла, была не слишком благоприятной. Я беседовал с юристом, который листал дело твоего отца. Окрутили его проходимцы. В конце концов я не карьерист — женюсь на тебе, не на твоих родителях. И говорим мы о нашей с тобой жизни. Ты знаешь себе цену, хотя, как я уже говорил, робкая. — Вспомнил опечатки в своей рукописи, обомлела Лионгина. — Обжегшись на пылкой любви, я надеюсь найти спокойную, постоянную. Любовь надо растить, как дерево. Оно не вырастает в один день. — Наконец Алоизас заметил, что Лионгина, вцепившаяся в свою комбинашку, смертельно бледна. — Если ты себя плохо чувствуешь… Я ведь не зверь.
— Нет, нет! — Лионгина жаждала, чтобы немедленно, пока она различает свет и вдыхает воздух, все кончилось — страх, неизвестность, пугающий долг, от которого ей не скрыться.
Алоизас погасил свет. Темнота не означала спасения и убежища. Отобрал у нее одежду — мягко, нежно, — и она поняла, что надо лечь. Белье было постелено, сама стелила. Ощущала свое застывшее, одеревеневшее тело, которое следовало отдать ему, чужому. Сопротивляться бессмысленно, она и не думала сопротивляться, но цепенеющие суставы не слушались, не разжимались прижатые к груди кулачки. Руки не в силах были шевельнуться, обнять, а Алоизас не помог ей, это было бы похоже на применение физической силы, отрицаемое им в принципе. Потом шепнул, мол, не бойся, не забеременеешь, я приму меры. Дети — дело серьезное, надо заранее материально и морально подготовиться.
— Молчишь? Не хочешь с родной матерью поделиться? Можешь не рассказывать — и так все ясно! — Рассвирепевшая мать оттолкнула ее от себя. — В куклы тебе играть. Не играла, когда маленькой была, так надумала, выйдя замуж.
— Почему жизнь такая страшная, мама? Скажи, если знаешь…
— Этого и головы поумнее моей не знают. Подумала бы лучше, как удержать мужа. — Мать уставилась на Лионгину горячечным глазом, не вмещающим ее собственной боли и бед дочери. — Без постели нет семьи, нет любви, запомни. Когда-нибудь поймешь, а может — никогда… Кто тебя разберет, чудачка. Ой, голова! Что с моей бедной головушкой, без которой вы оба, ты и отец, как слепые котята?
С терпким запахом воспоминаний соперничает прозаический запах немытого тела и человеческих экскрементов. Он въелся в почти новый половичок у входной двери, в разодранный войлок обивки, даже в серые лестничные перила. Это здесь, перед дверью, а уж за ней… Лионгине слишком хорошо, как собственный страх, с каким она каждый раз переступает материнский порог, известно — там, за порогом, этим тошнотворным запахом пропитано все: вещи, стены, самый воздух, пусть потолок высокий, как на вокзале. По интенсивности зловония Лионгина понимает, что сегодня к матери никто не заходил — ни барышня Тересе, бывшая монашенка-францисканка, так и не отказавшаяся от обета, ни любитель рюмочки и за мелкие услуги получающий ее бородатый истопник Феликсас.