— Барышня Тересе? Тересочка! Глазоньки проглядела, ожидаючи, а вас все нет и нет. Вы уж простите милостиво, если обидела. Разве по силам беспомощной, обезножевшей женщине обидеть ходящих, танцующих, веселящихся? — Из сочной гаммы материнского голоса осталось лишь две тональности — унижение и насмешка. — Не гневайтесь, барышня Тересе, не вас, Христову невесту, упрекаю. Вы святая из святых. Барышня! Барышня? Это — не барышня?
На широкой кровати, упирающейся изголовьем в стену, еле умещается старуха, запутавшаяся в простынях и одеялах, заваленная множеством вещей, на первый взгляд странных и ненужных. Электрический обогреватель и две резиновые грелки, несколько зеркал разной величины, парик из искусственных волос, журнал «Кино», тюбики с кремами и мазью… Лионгине кажется, что глухо ворчащее существо, разбухшее от лежания, как надутый резиновый матрац, увязло в этих нагромождениях. Выбросить бы хоть часть барахла, глядишь, гора поубавилась бы и, возможно, снова прояснился бы голос матери, посветлело лицо. Некоторые вещи иногда исчезают, их место занимают другие, неизвестно как попавшие в кровать. Так, например, мать долгое время держала под рукой молоток. Отец принес с собой из тюрьмы. Что хотел этим доказать? А что — она, держа при себе? Однажды молоток пропал. Кто на него посягнул? Сама ни единой мелочи не отдаст, словно, отбирая, конечность ей ампутируют. Заранее предотвращает все попытки навести порядок. Негибкий, опухший язык все еще остер, как коса.
— О, привет, приветик! Большая для меня честь, я и не стою ее, ей-богу, не стою. Барышня, прошу прощения, товарищ… товарищ Гертруда, снова изволите, навестить? Ваш витамин «С» и впрямь помог. Скоро танцевать смогу. Прошу поближе, присядьте. Не гневайтесь, многоуважаемая Гертруда, на некоторый беспорядок. Муженек мой все возле пива толчется, сами знаете, любят мужики эти помои, с самого утра помчался, не убрал, не подмел. — Мать пытается кокетливо улыбнуться, меж мясистых щек поблескивает курносый нос. — Присаживайтесь, расстегнитесь, чтобы жарко не было. Ах, какая у вас красивая шубка, товарищ Гертруда. Нет, в помощи не нуждаюсь, истопник Феликсас прислуживает. Приносит, что надо, за глоток спиртного, соседка, барышня Тересе, варит суп или кашу, обмывает, хи-хи. Когда лежишь не день и не два, с задницей, знаете ли, проблема, почти мировая проблема. Не гневайтесь, я не политик, хватает с меня мужней политики. А куда потащился? К пивной бочке. Вот видите, не гневайтесь, товарищ Гертруда, прорвало, лью, как из ведра, — надоедает со стенами-то беседовать. Все уважают ваши заслуги перед государством и обществом, я тоже. Горжусь, что породнились мы через детей, правда, Алоизас вам брат, младший брат — не сын, но любите вы его как сына. Будь я богобоязненной, как барышня Тересе, я бы благодарила небо, что ваш Алоизас взял мою Лионгину. Не погнушался, так сказать. Что, уже? Плохо делается? Голова от вони закружилась? Разумеется, вы женщина культурная, не говорите этого, но поверьте, уважаемая товарищ Гертруда, не я испортила микроклимат. Мышей с кровати никто не гоняет, вот они и устраивают пиры. Шельмы, извините за выражение, грызут и тут же испражняются, а все осуждают меня, не владеющую собой, беспомощную женщину. Уходите уже? Говорите, важные дела? Бегите, бегите, проветрите легкие, спасибо, сердечное спасибо за визит. Муженек мой, вернувшись, будет жалеть, что разминулся с почетной гостьей, одна шубка, ондатровая шубка, чего стоит, хи-хи. Говорила же, оторвись, Тадас, от бочки, жизнь мимо протечет…
— Это я, мама. Добрый вечер. Не помешала? — механически, как каждый вечер, выговаривает Лионгина.
Опускает тяжелую авоську, прислоняет сумочку, кладет сверток с цветком. Руки шарят возле пуговиц, не находя их, она должна приказать себе снять пальто. На туфлях и рукаве еще лежат тающие крупинки. Светло было на улице, наверно, выпал снег. Первый снег, а я и не заметила, пугается она.
— А, это ты, доченька? Не слушай мою болтовню. Заговариваюсь я, чувствую, что заговариваюсь, но не могу уняться. — В голосе матери подавленная гордость — она не сдается, хотя всеми брошена и забыта. — Собакой завыла бы от одиночества. За стенки держась, ползала, если бы мне ноги. Ты умная — поймешь.
— Спасибо, мама. Неплохое представление ты мне устроила. Я даже постарела, пока слушала. — Лионгина оглядывается — за что бы приняться сначала.
— Ругай, ругай, дочка. Не стою я твоей доброты.
— Недобрая я. Над добротой в нашем доме весело смеялись. Душили доброту. Я стараюсь, делаю, что могу. А ты… Один разок не успела вовремя, и ты мне целый спектакль устроила. Я ведь не спрашиваю, зачем этот парик, крем, зеркала? Не спрашиваю?
— Что ты, что ты! Барышня Тересе натаскала. Больные ведь тоже женщины, иногда хочется пошалить, хи-хи. — В темной вмятине подушек начинает вспыхивать, словно там кто-то спички чиркает. Мать смеется, трясутся одутловатые щеки, жирный подбородок. Смехом маскирует страх, боится, что ей не поверят, заставят каяться. Посопев, на всякий случай морщит нос, Копит влагу для слез. Тут ее оплот, последняя крепость, и легко она не сдастся.
— Пойми, мама. Не о себе забочусь, мне ничего не нужно. Но ведь у меня не ты одна — Алоизас. Он пишет книгу. Я должна создать ему условия. Как ребенку. Большому, привередливому ребенку. Я не железная, мама, честное слово. А тут еще учеба. Забыла? Случится катастрофа, если все на меня навалите. Давай лучше не будем мучить друг друга, ладно?
— Иди, иди, доченька, к своему большому ребенку. Понимаю, как не понять? Ты лучшая дочь в мире, хотя я тебя, видит бог, не баловала. Приползет отец, подаст, что нужно. Есть же у бочки дно? Продукты принесла, и за то спасибо. Не изводись со старой развалиной, привередливой бабой, ступай. Отец…
— Мама, мама! Сколько раз повторять? Нет больше папы. Видела же ты посмертные фотографии, рассказывала я тебе, как нашли его в болоте. — И у Лионгины внезапно прорвалось то, что всякий раз, входя сюда, она глубоко прятала внутри. — Это ты, ты съела папу! Из-за твоих капризов он все ниже и ниже скатывался. Проворовался на фабрике? Отец? Смех один! Тебе захотелось иметь дорогую шубку, и мошенники ее раздобыли. Прикрывшись этой шубой, они славно похозяйничали за спиной отца.
— Тадас меня любил. — Мать напрягается, пунцовеет, кажется, вот-вот разорвет невидимые оковы, но только шелестит и сползает с живота журнал «Кино». — Тадас мне эту соболью шубку подарил. Любя подарил. Будешь настоящая Миледи из «Трех мушкетеров»! — Она пришепетывает, подражая голосу мужа. — Тебе-то и вспомнить будет нечего, когда станешь такой, как я. А у меня есть, есть!
— Миледи. Знаешь, кем была твоя Миледи? Да и о чем мы с тобой толкуем? Шуба конфискована, папа в земле.
— Красавицей была Миледи, красавицей! Что, я кино не смотрела? А тебе он не отец. Не присваивай, хи-хи! — Снова хитро поблескивает глазом в подушках. — Отчим. Так и говори: отчим.
— Ай, какой негодяй. Я-то считала его отцом. Цветы на могиле посадила, как настоящему отцу. Что теперь делать? Вырвать? — Лионгина лихо притопывает, вихляет бедрами, плечами, как эстрадная певичка. Лицо не дрогнуло, только замерло, побледнев. Такое можно снять и снова надеть, как гипсовую маску.
Мать захныкала. Некрасиво, отталкивающе, как старуха, хотя ей и пятидесяти нет.
— Прости, дочка, мне, грубиянке. Не только запах у меня отвратный, но и язык. Ненавижу свой жир, свое тело. Знала бы ты, как ненавижу.
— Потерпи, сейчас нагрею воду. Ты всегда была нетерпелива, мама. Не понимала отца. Но кто его понимал? Я?
Отец тут, Лионгина знает, что он тут, среди галдящих мужчин и женщин, молодых и старых. Они сплотились тесным полукругом, слышен не только гул их голосов, но и хруст суставов. Хмурый, плотно сбившийся рой магнитом притягивает к себе желтая бочка, на которой большими буквами выведено: «ПИВО». С улицы сквозь густую листву лип ее трудно заметить. Она — мерзкое пятно на новой городской окраине, поэтому затолкана между глухой стеной дома и ажурным кирпичным забором, сквозь который видно нагромождение железобетонных блоков.