Литмир - Электронная Библиотека

Как явствует из «Записных книжек» Твена, замысел «Принца и нищего» сложился у него уже в 1877 г. Общие контуры сюжета были ему ясны с самого начала. «Эдуард VI и нищий мальчик случайно меняются местами накануне кончины Генриха VIII. Принц, в лохмотьях, бедствует, а нищий, ставший принцем, терпит муки дворцовой жизни вплоть до самого дня коронации в Вестминстерском аббатстве, когда все разъясняется» (12, 481). Лапидарность этой краткой сюжетной формулы помогает осознать значительность той роли, которую в ней играет элемент сказочной условности. Роль эта подчеркнута и авторским предисловием. «Возможно, что это исторический роман, — пишет Твен, — но возможно — предание, легенда, пожалуй, все это было, а пожалуй, и не было, но все же могло бы быть» (5, 439). Авторский комментарий подтверждается как содержанием романа, так и принципами его художественной организации.

В романе история идет рука об руку со сказкой и их союз диктуется самим характером авторской концепции прогресса как движения, еще очень далекого от своей главной цели. В произведении Твена отразились и рождающееся сознание недостижимости идеалов автора, и его еще не до конца утраченная вера в возможность их осуществления. В книге о прошлом жила мечта о будущем, и она заявляла о себе еле слышным голосом сказки.

Сказка входит в роман Твена легко и просто, с естественностью и непринужденностью, не разрушая его реалистической структуры. Необычайная история двух мальчиков, поразительно похожих друг на друга и случайно поменявшихся ролями, во многом носит фантастический, условный характер. Но эта фантастика нужна Твену лишь для того, чтобы построить реалистическое произведение, обладающее жизненной убедительностью. Развиваясь на совершенно реальном жизненном фоне, погружаясь в жизнь, сказка теряет свой таинственный, фантастический колорит. Органически врастая в реалистическую ткань повествования, сказочная мотивировка как бы становится одной из бесконечных житейских случайностей, тем волшебством жизни, в котором нет ничего мистического и сверхъестественного. Но сказочное начало не исчезает из романа и не растворяется в нем до конца. Оно прочно входит в подтекст произведения. Вещий шепот сказки то и дело пробивается сквозь оболочку исторического романа. Сказка придает событиям, происходящим в романе, при всей их исторической конкретности, приуроченности к определенной эпохе, времени, месту особый «вневременной» характер. Сказочная основа романа подчеркивает его общеисторический философский смысл. Подчиняя историю сказке, Твен не особенно заботился об исторической достоверности изображаемых событий. Его мало волновало то обстоятельство, что его принц Эдуард VI не был похож на реального исторического носителя этого имени[64].

В книге английского историка Юма, которая послужила Твену одним из основных источников при создании его романа, он нашел чрезвычайно сочувственную характеристику этого юного короля, умершего в возрасте 16 лет, и сделал ее отправной точкой при создании образа своего героя. Как любой волшебный принц из сказки, он может носить любое имя. Та идея, которая воплощена в его образе, связана не с одной эпохой, а со всей человеческой историей. На всем ее протяжении существовали «принцы» и «нищие», богатые и бедные, рабовладельцы и рабы, угнетатели и угнетенные. Твен создает некую обобщенную картину средневековья. Ее можно уподобить карандашному рисунку, который сходен с оригиналом не столько отдельными, тщательно выписанными деталями, сколько своими контурами, общим обликом.

Грязные, узкие улочки, лондонский мост, по обеим сторонам которого красуются нанизанные на острия головы недавних жертв королевского гнева, дома с окнами из разноцветных стекол, отшельник, воображающий себя архангелом, пестрые толпы нищих на соборных папертях и площадях — все эти зарисовки жизни тюдоровской Англии в какой-то степени доносят до читателя атмосферу средневековья.

Но во всех бегло очерченных атрибутах средневековья мы не ощущаем нажима авторского карандаша. Твена отнюдь не увлекает проблема создания «местного колорита». Его задача заключается в другом. Глядя на средневековый мир глазами ребенка, Твен очеловечивает и оживляет его, одновременно демонстрируя бесчеловечность и мертвенность его государственных принципов. Средневековая Англия для него не страна, населенная редкостными и диковинными ископаемыми, а мир людей с обычными для них чувствами и переживаниями. Они не совершают фантастических подвигов, не предаются возвышенной декламации, а живут обычной жизнью, очень сходной с жизнью людей XIX столетия. В глазах Твена психология человека XVI столетия в самых существенных и общих проявлениях мало отличается от психологии современных людей. Далекий от эстетизации средневековья, он не любуется средневековыми костюмами, архитектурой, обстановкой, не загромождает своей книги тяжеловесным историческим реквизитом. Аксессуары английского средневекового быта не вызывают у писателя никакого благоговения и восторга, не имеют для него самодовлеющей эстетической ценности. В его глазах они не музейные экспонаты, а вещи реального, жизненного назначения.

И он говорит о них в будничной и даже несколько фамильярной манере, совершенно уничтожающей всякое представление об их необычной, экзотической природе.

Так, Майлс Гендон появляется перед глазами читателя в традиционном средневековом костюме со всеми классическими его атрибутами — шпагой, шляпой о пером, плащом. Однако все эти «поэтические» принадлежности рыцарского туалета носят на себе следы тех житейских превратностей, каким подвергался их владелец: «Его камзол и штаны были из дорогой материи, но материя выцвела и была протерта до ниток, а золотые галуны плачевно потускнели, брыжи на воротнике были измяты и продраны, широкие поля шляпы опущены книзу; перо на шляпе было сломано, забрызгано грязью и вообще имело изрядно потрепанный вид, не внушавший большого уважения» (5, 494).

Эта выразительная картина (выполненная с обычным для Твена вниманием к деталям) как бы толкает читателя навстречу «неожиданному» выводу, что и та одежда, которую он привык видеть за витринами музеев и на иллюстрациях учебников истории, так же изнашивалась и рвалась, как прозаические костюмы современных людей. Люди всегда оставались людьми, в каких бы жилищах они ни жили и в какие бы одежды они ни облекались…

Так обстоит дело со средневековым бытом в интерпретации Твена.

Что касается средневековых нравов, то и в них нет ничего экзотического, непонятного, загадочного. Даже самый «экзотический» персонаж романа — безумный отшельник, вообразивший себя архангелом, в изображении Твена совершенно лишен романтического ореола и всякого оттенка загадочности, таинственности. Его помешательство отнюдь не носит мистического характера. Он сошел с ума в результате произведенной Генрихом VIII секуляризации церковных земель. Столь прозаическая трактовка образа архангела сразу делает его по-человечески понятным и сокращает дистанцию между XVI и XIX вв.

Да и полицейский-вымогатель, который, пользуясь обстоятельствами, за бесценок приобретает у бедной женщины принадлежавшего ей поросенка, несомненно, является родным братом полисмена XIX столетия. Его поведение со всей непреложностью доказывает, что нравы блюстителей порядка оставались неизменными на протяжении столетий.

Своеобразие средневековой жизни Твен видит не столько в особенностях материальной культуры прошлого, специфике его быта и нравов, сколько в характере ее государственно-правовых отношений.

Внимание к этой стороне средневекового общества диктовалось самим характером творческого задания. Согласно признанию писателя, его главная цель заключалась в том, чтобы «передать ощущение крайней суровости тогдашних законов, применив некоторые кары к самому королю и дав ему случай увидеть, как закон карает других» (12, 578). С этим общим заданием романа связано и распределение его внутренних акцентов.

Равнодушно опуская «живописные» детали частного быта, Твен в то же время старается быть точным в изображении официально-государственной стороны средневековой жизни. Поэтому он с такой подчеркнутой добросовестностью и объективностью, с таким вниманием к подробностям воссоздает тонкости придворного этикета и сложного ритуала придворных церемоний.

вернуться

64

«Эдуард VI в 1547 г. — в первый же год своего царствования — издает закон, по которому всякий уклоняющийся от работы отдается в рабство тому лицу, которое донесет на него как на праздношатающегося. Хозяин должен предоставить своему рабу хлеб и воду… Он имеет право посредством порки и заковывания в кандалы принуждать его ко всякой работе, как бы отвратительна она ни была. Если раб самовольно отлучается на 2 недели, то он осуждается на пожизненное рабство и на его лоб или щеку кладут клеймо «S»; если он убегает в третий раз, его казнят как государственного преступника» (Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 23, с. 745).

23
{"b":"277803","o":1}