Весело возвращались казаки в Украину, предводимые казацким батьком, как справедливо стали называть Хмельницкого; но не весело было на душе у казацкого батька. Тайный голос говорил ему, что не разбоем обеспечивается будущность даже и такого общества, к какому принадлежал он; что не кровавыми замыслами успокоивается размученное обидою сердце.
Не разогнала мрачных мыслей счастливого добычника и та встреча, которую приготовили ему в Киеве. Город, из которого, тому назад полгода, побежали все духовные власти без различия исповеданий, теперь приветствовал казацкого гетмана, как одиннадцать лет назад — гетмана коронного, панского. В Киеве гостил иерусалимский патриарх, Паисий, как двадцать восемь лет назад — незабвенный в истории русской церкви Феофан. Но разница между ними была так вещественна, как между Хмельницким и Сагайдачным, как между Сильвестром Косовым и Иовом Борецким. Подкупаемые претендентами на патриаршество турки прижали Паисия по своему обыкновению, и он бросился собирать милостыню в вертепе разбойников, которым, как они сами говорили, жартуя со своими жертвами, не нужна была вера, а были нужны только «дидчи гроши». Неслыханное торжество казаков над панами сулило Паисию золотые горы. Он окружил себя в Киеве сторонниками казацкого бунта, которых теперь между «духовными старшими» оказалось волей и неволей множество, и митрополиту Косову, каковы бы ни были его религиозные и политические воззрения, пришлось вести себя по пословице: «с волками жить — по-волчьи выть».
Ученик и преемник Петра Могилы встретил победителя Потоцкого и Заславского у стен Св. Софии, в сопровождении своего «святейшего» гостя и всего своего клира, при звоне колоколов, при громе пушек, при восклицаниях оказаченного народа. Бурсаки Могилевской Коллегии пели Хмельницкому латинские и малорусские стихи, сочиненные, может быть, теми самыми пиитами, которые превозносили до небес усмирение предшественника его, Павлюка. Готовая к противоположным панегирикам семинарская муза сравнивала нашего Хмеля с Моисеем, называла спасителем, охранителем, освободителем своего народа, и в самом имени его Богдан видела Божие даяние; а патриарх Паисий, в приветственной латинской речи, назвал его знаменитейшим князем. Энтузиазм черни, обогащенной грабежом и разбоем, был таков, что когда гетман появлялся в церкви, на него глядели, как на божество, и даже целовали у него ноги.
Но Хмельницкому было не по себе. То он постился, подобно Лащу Тучапскому, то молился в древних, созданных и облагодетельствованных панским сословием храмах, и лежал по целому часу ниц перед образами, то, на место избранного в среде избранных духовного отца, призывал к себе трех ведьм, которые постоянно находились при его особе даже и в походе; то пьяный компоновал казацкие думы, импровизируя в них, без сомнения, такие события и обстоятельства, которые долженствовали оправдывать его кровавое дело. Иногда был он чрезмерно доступен и ласков с казаками, иногда был суров, как Гирей Чингисханович посреди мурз, и горд, как польский пан в виду оказаченной черни. Шеститысячная татарская гвардия и нагроможденные в Переяславле, Чигирине, Суботове богатства позволяли ему предаваться порывам раздраженного сердца, затеям пьяного мозга и стремлениям диких инстинктов. Но его, как видно, томили противоречия великости и ничтожества его подвигов, высоты и низости его положения, мыслей о бессмертной славе и сознание несовместимой с нею подлости.
В числе противоречий, в которых очутился Хмельницкий среди православного русского мира, немалую роль играла и его семейная жизнь, затемненная для нас темным веком и казацким всесожигательством, казацкою лживостью, отсутствием в казацкой среде чувства, как собственного, так и чужого достоинства. В глазах людей, перед которыми Хмельницкий, каков бы ни был он, желал казаться, если не быть, личностью почтенною, — например, хоть бы в глазах собственных взрослых детей, — эта жизнь была запятнана сперва тем, что, по смерти православной жены своей, он связался с католичкой (слово традиционально-бранное доныне в простонародье), а потом — тем, что эту женщину (каковы бы ни были её достоинства), обвенчанную с ненавистным ему человеком, он взял к себе вместо жены, и теперь, почив от кровавых дел своих, обвенчался с нею по обряду православному, тогда как муж этой Чигиринской Вирсавии обретался еще в живых. Если предположить, что при такой несовместимости личного достоинства своего, как отца семейства и «знаменитейшего князя», с общественным воззрением, хотя бы и казацким, новый Моисей был ревнив хоть в таком смысле, как это свойственно животным; то душа его, терзаемая, очевидно, и многим другим, не находила дома того, что составляет наибольшую отраду человеческой жизни: она была растерзана неисцелимо, а реки крови и слез людских, диавольское запугиванье со стороны ведьм, без которого не могли они удерживать за собой место свое, и, как следствие всего этого, безмерное пьянство, делали Хмельницкого лютым зверем и самым несчастным человеком.
Не будем терять из виду, что под всеми передрягами польско-русской Республики, выразившимися в бунтах самого Хмельницкого и его предшественников, незримо для истории совершалась многовековая, ежедневная и ежечасная работа двух церквей над умом и совестью наций, соединенных в одном государстве. В борьбе с греческой церковью римская церковь представила себя в этом государстве сравнительно лучшими людьми. Какова ни есть она сама по себе, но в нашем литво-русском обществе со времен Ягайловских, равно как и в червонно-русском — со времен Казимировских, исчерпала она всех, кто между нами был познатнее, побогаче и поталантливее, на служение своим интересам, под видом общечеловеческого блага. Для поддержания интересов церкви греческой остались только те, которые были пренебрежены или упущены из виду, многоучеными и многоопытными агентами Рима. Это были, можно сказать, неотесанные камни, забракованные зодчими при возведении политикорелигиозного здания, и в самом деле, между отверженцами римских зиждителей мало было таких, которые были способны поддерживать интересы своей национальной церкви, роняя достоинство самой религии. Но, к удивлению историка, над православным обществом в Малороссии исполнились евангельские слова: «когда вы умолкнете, камни возопиют»... После того как умолкли для нас, один за другим, голоса Радивилов, Сопиг и многого множества князей и панов, представителей русского элемента в Польском государстве, по своему времени высоко образованных и в своей политически развращенной среде сравнительно нравственных, — никто не был столь разительным олицетворением вопиющих камней, как этот жестокосердый Хмель с бессмысленными и беспощадными орудиями его мстительности — казаками. Его лукавое воззвание за веру! было не что иное, как громогласная проповедь того, что наши темные иноки едва смели проповедовать шепотом, а громадные преступления соблазненной и запуганной им черни явились возмездием за то ехидство, с которым иезуиты, скрываясь под полой Сигизмунда III, разоряли русскую церковь руками русских людей. Творец наших Терлецких, Потеев, Рутских, Кунцевичей и таких ренегатов, как Замойские, Потоцкие, Жовковские, Острожские, Вишневецкие, основатели римских коллегиумов, монастырей и костелов на счет продуктов Русской земли и русской рабочей силы, — получили полную меру за меру в ехидстве наших бунтовщиков, завершивших свои подвиги ехиднейшим из всех бунтов, а наглое ругательство иезуитов над кротким и чуждым какой-либо махинации учением Христа отозвалось казацкими ругательствами надо всем, что было для их питомцев святого, и нашло достойный себя отголосок в наглой программе свирепого разбойника Хмеля: «Я сделал то, о чем и не думал; теперь сделаю то, что мною задумано. Сперва я воевал за свою шкоду и кривду, теперь буду воевать за нашу православную веру».
Громкие манифестации поборников папства во имя государственности и тихие нашептыванья загнанного духовенства во имя оскорбленной свободы совести боролись между собой со времен Ягайла, и в результате борьбы явилось опустошение края, который уже и киевский митрополит помогал папистам осенять по всем распутиям католическими «фигурами». После низвержения Копинского с митрополичьего престола и возведения на fastigium православия иезуитских питомцев, окончательное завоевание Малороссии на служение Риму было уже только делом времени. Но политика иезуитов оказалась несостоятельною, и несостоятельность этой политики обнаружена всего больше тем фактом, что казак, побывавший в школе у иезуитов, заставил образованного ими митрополита славословить губителя и католического искони общества, и того, которое отверглось православной Руси недавно. Богдан Хмельницкий, своею решимостью воевать за православную веру, наругался жестоко над иезуитским правилом: «цель освящает средства»; а Сильвестр Косов обратив на злейшего врага Польши то славословие, которым его предшественник чествовал знаменитого её защитника, попрал ногами все святое и высокое, что под этим названием привнесено агентами Рима в национальную политику Речи Посполитой Польской.