Крик этот был прерван известием, что Хмельницкий прислал под Люблин татар, чтоб они, выжегши окрестности, держали город в блокаде, пока сам он придет с войском.
Заговорили о посполитом рушении. Некоторые исключали из него свои провинции, как подверженные великой опасности. Это заставило панов корить своих собратий стариною. «Тогда де было не так: тогда польский шляхтич одной рукой держался за плуг, а другой за саблю. Теперь шляхетское сословие занимается больше браками, нежели походами». Одни настаивали на посполитом рушении; другие предлагали уплатить соответственный налог. Мазуры требовали, чтобы все шли в поход одновременно: «а то вы сперва выгубите нас, людей убогих, да и заслонитесь нами (выставляя нас вперед) от неприятеля. Не позволим! не бывать этому»!
В 9 заседании (15 октября) читали универсал, повелевающий, чтоб и разбежавшиеся и не дошедшие еще до лагеря собрались к Вишневецкому в течение 14 дней, под смертною казнью (sub poena perduellionis et colli). Один из земских послов предложил написать универсал к мужикам, обещающий им безопасность, только бы они не приставали к казакам: ибо некоторые (говорил он) пошли в казаки из-за того, что жолнеры не только грабили их, но и стращали вырубить всех в пень, идучи назад.
Это напоминает нам давнишние стращанья малорусской черни с одной стороны от казаков, с другой — от жолнеров. Польская неурядица сама собой вела посполитый народ к казатчине. Население государства, стоявшего, по польской пословице, bezrzadem [78], само собою раскалывалось на казаков и не-казаков. Со времен великого и несчастного в своей великости Жовковского, не только мужики, угнетаемые жолнерами да казаками, умножали собой казатчину, но и жолнеры, не получив заслуженного жолду, «приставали в казаки».
Теперь готовился новый контингент казатчины: тысяч двадцать малорусской шляхты, оставшись безземельниками и не находя в польско-литовском обществе никакого вспоможения, угрожали присоединиться к казакам, как это делали давно уже землевладельцы всех вероисповеданий, вытесняемые из имений своих богатеющими ксендзами, да мнихами. Об этом, как увидим ниже, подумывал вслух на сейме и сам Кисель, а маршал Посольской Избы, Обухович, высказал его мысль (в заседании 21 октября), не обинуясь.
Разорение и распадение Польши объясняют у нас геройским стояньем полутатар и полуполяков за православную веру и русскую народность, а Польша разорялась и распадалась уже давно сама собою. Доказательством тому служит, между прочим, её постоянная боязнь перед собственными защитниками своими. Она боялась переходов своего платного, иначе грошевого (служившего за жолд) жолнера; еще больше боялась ciagnienia [79] своих посполитаков, а еще больше — столкновенья жолдовых воинов с посполитаками. Так и настоящий сейм не решался объявить посполитое рушение на казаков из опасения, чтоб окружавшие сеймующую Варшаву панские гвардейцы, иначе ассистенты, называвшиеся вообще панскими полками, на возвратном пути не сталкивались с отрядами посполитаков и не нападали на них по поводу фуражировки, да обычных польским воинам грабежей, или же не подвергались нападениям с их стороны.
Эта боязнь парализовала оборонительную самодеятельность шляхетского народа в то время, когда народ казацкий угрожал ему показать свою близость пожарными дымами да заревами. Смеясь «горьким смехом» над своей братьей, медлящей в мероприятиях, один из членов законодательного собрания говорил так:
«Не знаю, господа, кто бежал: наши, или казаки? Мне кажется, что казаки, потому что мы их не боимся. Это видно из того, что мы не думаем об их близости. Еслиб мы их боялись, то постановили бы — или посполитое рушение, или вербовку жолнера для обороны. Мы хотим одного, а вы, господа, другого: значит опасности нет».
Под шум бесплодных споров и пререканий, наш Адам Свентольдич хлопотал всего больше о том, как бы его любовь к отчизне не оставалась без памятника, или, как он выражался в письме к примасу (стоит повторить слова великого гражданина): «Te moje wierna przysluge aby mi nikt nie wydzieral, i zeby absque monumento pietatis ku ojczyznie nie zostawala». Допустить, чтобы князь Иеремия спас отечество — для него значило: остаться без награды за любовь к отечеству. Надобно было ссадить его с гетманства. Так как, по словам князя Радивила, за всякое посягательство на булаву Вишневецкого шляхта всячески позорила Киселя, то он молчал о ней и, вместо того, настаивал на скорейшем избрании короля, который мог отдать ее кому угодно.
Подобных Киселю патриотов развелось в свободном шляхетском народе без числа. В 10 заседании сейма (16 октября) некоторые из его членов обвиняли других в утайке денег, полученных на войско. Один из обвиняемых сенаторов, за неимением других доказательств панской честности, прибегнул к доказательствам железным (zelazne гасуе): «Никто цнотливый [80] не скажет мне так. У меня при боку шпага острая: я вспомню об этом в свое время». Но угроза храброго сенатора была сделана не менее храброму подсудку, и он отвечал: «У меня тоже острая сабля: даст она себя знать сенаторской глотке (ktora sie ujmie senatorskiej geby). На это пан сенатор признал благоразумным замолчать.
Вести о казаках, прилетевшие из Люблина, заставили даже миролюбивого Киселя подумать о войне. Он уверял, что неприятель стоит на месте табором, а воюет панов гультайство, распущенное загонами, и потому следовало бы послать против этих загонов «летучие отряды, squadrone volante, как говорят Итальянцы». Но это было pium desiderium. Шляхта продолжала ссориться даже и тогда, когда получила известие об опасности, угрожавшей Сокальскому монастырю-замку, в котором окрестные паны сложили свою драгоценную движимость. В сеймовом дневнике записано, что в течение целого дня не было решено ничего, и что заседание распущено в беспорядке и криках (w nierzadzie, halasie soluta est sessio).
В 11 заседании (17 октября) читали два новые универсала: один — к рассеянным жолнерам (do zolnierzow rozproszonych), а другой — к тем, которые еще не были в лагере, чтобы первые собрались к Вишневецкому в течение 4 недель, а другие — в течение двух, под смертною казнью. При этом литовский подканцлер, наш единоверец Гедеон Михаил Тризна, «никоим образом не согласился титуловать Вишневецкого и его товарища Фирлея гетманами, а только региментарями, для того, что когда литовский гетман придет к ним на помощь, то чтобы старшинство оставалось за ним: еще один предмет раздора!
Некто Мисвоский объявил государственным людям, с подобающею земскому послу важностью, что советы их затрудняют русские чары, не давая прийти ни к какому решению, и что лучшее средство против таких чар — братская искренняя любовь, без которой де паны, в дерзком своевольстве своем, должны погибнуть (bez tej bowiem nam per temerariam licentiam licet perire fato nostro).
Земляки наши, паны Огинские, приняли эти слова за камень, брошенный в их огород, и подняли было крик, а тот начал кричать против них и вдвое. Но один из ветеранов московских походов угомонил национальный антагонизм, рассказавши, что когда он был в осадном сиденье в московской столице, то москали хотели было посредством чар впускать своих в город небольшими партиями. «Заметив это» (говорил ветеран), «мы отправили против чар ксендза с кропилом, а сами выкосили москалей саблями».
Эту серьезную беседу прервал коронный канцлер Оссолинский. «Прекрасно вы сделали, господа» (сказал он), «что выбрали гетманов; но гетманы без войска ничего не значат, а войско у нас только на бумаге, на деле же у нас больше желания, нежели надежд (magis optandum, quam sperandum). Всякому понятно, что и эти беглецы (fugitivi) потеряли всё: как могут они быть обязаны к невозможному? Невозможно им служить за этот жолд, потому что за него нельзя снарядиться к походу как следует, а мы оттолкнем (odstraszymy) от себя этим случаем всех иностранцев, если будем их принуждать к такой панщине (gdy ich tak bedziemy angarejowac). Надобно разослать нам по воеводствам депутатов, чтоб узнали, сколько в каком воеводстве денег, и тогда назначили жолнерам жолд верный и соответственный».