Вслед за тем добродетельный питомец иезуитов рассказывает как нельзя серьезнее, что, тому назад несколько лет, в Галицком Ярославле десятилетний ребенок необычайной набожности, умирая после причастия, произнес вдохновенный ему свыше латинский стих:
Quadragesimus octavus mirabilis annus
[76],
которым де предсказал неслыханное опустошение русско-польских провинций, причем (пишет Радивил) из Бреста литовского одному доминиканцу казаки вытянули язык сквозь затылок. «Словом» (продолжает он), «они были так жестокосерды, что попадавшие в их руки предпочитали быть отданными татарам, которые угнали в неволю множество народа. У одного меня взято 1.200 душ, а по другим местам погибло или уведено в рабство с миллион и больше людей».
Несовместимость противоположных вер под неуклонным римским режимом породила в том же русском обществе и забитых с младенчества католиков, и разнузданных до отрицания всех догматов христианства протестантов. Подобно тому, как в Белоруссии сетовал на земляков протестантов окатоличенный Радивил, в земле Киевской покрывал хулою земляков-ариан окатоличенный Тишкович, мужественный и добродетельный по-своему киевский воевода. Этот, как и литовский канцлер, игнорировал гибельные последствия римского апостольства на Руси, и среди сеймового собрания вычитывал киевскому подкоморию Немиричу, что Господь карает панскую республику за арианство, «осквернившее нашу землю до крайности».
Так вообще были несостоятельны в своих суждениях о том, что было, что есть и что неминуемо должно последовать, представители государства, которому казаки, в своих татарских инстинктах, завзялись причинить такое разорение, какое шляхта, с их участием, причинила Государству Московскому. Чтобы русский читатель пригляделся к ним поближе и понял яснее, с кем запорожские буй-туры имели дело, я возвращусь на избирательный сейм и представлю характеристические черты его по польским документам.
Когда любезный и вместе отвратительный для нас, честный по природе и подлый по воспитанию литовский канцлер ехал в Варшаву на избирательный сейм, его «проняло ужасом», как и всех варшавян, весть о Пилявецком бегстве. Ужас этот был тем сильнее, что он, как и вся свободолюбивая шляхетская братия, совершив над Владиславом IV в известном смысле цареубийство, вовсе не сознавали, что они сделали, и не были приготовлены к последовавшим от того Желтоводской, Корсунской и Пилявецкой катастрофам.
Маршалом Посольской Избы избран был теперь земляк наш Обухович, мозырский войский, о котором князь Радивил пишет, что это был муж великого ума и дивного дара слова, чего не написал он в своем дневнике про демагога Станкевича. Еслиб Обухович руководил земскими послами в роковые для Польши сеймы 1646 и 1647 годов, он мог бы сохранить за Владиславом королевское достоинство, и спасти панскую республику от политического разложения. Тогда бы ни иноверцы протестанты, ни иноверцы православные не губили народонаселения Польши десятками и сотнями тысяч, а имя ляхов и поляков, которое наши предки усвоили себе в лице панов и шляхты, не сделалось бы кличем ко всевозможному бесчеловечию.
Плохой король отстранил бы казако-татарское нашествие лучше всех земских послов и сенаторов.
Избирательный сейм, знаменитый не меньше цареубийственного, открылся 6 октября (27 сентября) 1648 года, в то время, когда Хмельницкий жарил в огне, душил в дыму и топил в крови уцелевший от Батыевского Лихолетья город нашего князя Льва.
Болеслав Лещинский, носивший титул великопольского генерала [77], в пышной речи припомнил цветущие времена древнего Рима, и признал превосходство над ним государства Польского. По особенной милости Божией (говорил оратор избранного народа) «Польше преимущественно перед всеми народами дана та привилегия, что цари царствуют здесь по нашей воле (per nos reges regnant)... Польша избирает себе государя беспримерно: в ней столько избирателей, сколько шляхты, столько суффрагий, сколько свободных голосов», и т. д.
Первым заявлением сеймиков было, чтобы военные люди, состоящие на службе Речи Посполитой, не участвовали в избрании; вторым — чтобы казнить смертью полководцев, если бы оказалось, что они были причиною Пилявецкого бегства. Это последнее заявление, повторенное в 4-м заседании, сопровождалось криком владычествующего народа (e dominantibus populus): «Не станем их выслушивать! Надобно было не уходить! Не слушать их, а судить, как дезертиров (jako desertores castrorum)»!
Коронный референдарий требовал, чтобы «панские полки» не стояли близ «конгресса», в избежание замешательств, и чтобы сеймовые паны в составе своей пехоты и конницы не держали «руссаков-вероломцев». Один из земских послов советовал, чтобы подскарбии тотчас отобрали у иностранцев и не шляхтичей, как духовные, так светские добра, и чтобы тотчас карали тех, которые были причиною казацкой войны. Литовский канцлер отвечал, что духовных имуществ нельзя отбирать, не подвергаясь экскоммуникации, а надлежало бы искать судом; о двигателях же казацкой войны надобно было бы сделать инквизицию, а потом экзекуцию.
В 4-м заседании (9 октября), один из сенаторов, участвовавших в Пилявецком походе, предложил «как средство к спасению отечества», утвердить князя Вишневецкого в звании гетмана, потому что его любят жолнеры (do ktorego zolnierz ma wielkie serce). Но владычествующему народу «не нравилось, что жолнеры избрали себе вождя»: он боялся диктатуры до такой степени, что даже на одну речь Киселя смотрел, как на голос повелительный и диктаторский (vocem imperiosam et dictatoriam). Тем не менее подканцлер Лещинский, в 5 заседании (10 октября) предложил избрать главнокомандующим князя Вишневецкого, но не в виде утверждения (non per approbationem), а в виде просьбы к нему, и к этому прибавил, что, так как он утратил почти все, то надобно ему помочь (ratowac go potrzeba). В том же заседании и мазовецкий воевода, Станислав Варшицкий, советовал вверить войско тем, которые счастливо служили доселе, именно воеводе русскому, князю Вишневецкому, и воеводе киевскому, Тишковичу. Но правительствующая шляхта — выражусь по-малорусски — якось не дочувала.
К чести сеймовых панов надо сказать, что между ними было много таких, которьте ценили таланты князя Вишневецкого и требовали, чтобы хоругви коронного ополчения стягивались к нему. Куявский бискуп, громоносный Гневош, сделался теперь почитателем покойного короля: на том основании, что Владислав с большими похвалами о воинских достоинствах белзского каштеляна, Андрея Фирлея, он советовал сделать его товарищем Вишневецкого по гетманству.
Но тут выступил на сцену единоверец наш, Адам Кисель, и запел усыпительную песню свою, как будто для того, чтобы Хмельницкий подкрался к безголовым панам под самый бок с ножом, а Вишневецкий, вместо решительной победы над разбойником, только дразнил его до бешенства. Не смутясь колкостями, которыми встретили его на сейме за бегство из-под Пилявцев, Кисель сделал себя почти героем дня своими уверениями, что бежал с полком своим последний. Тут начал он пугать панов страшною силою Хмельницкого, в его соединении с татарами. «Ни один монарх на свете не может устоять против него» (говорил Свентольдич). «Мы потеряли все, он приобрел все (Mysmy odpadli od wszystkiego, on przyszedl do wszystkiego). Когда выстрелит сотня наших немцев, они убьют одного. Когда выстрелит сотня казаков, они наверное попадут в 50 человек. Огнистый народ! Численность его велика: нам с ним не совладать. Легче было совладать, пока не повторилась победа. Теперь на наши силы нет больше надежды. Это такой тиран, которого надобно или терпеть, или прогнать, или умолить» (три тезиса, напоминающие гибельный совет панского Нестора и Улисса под Пилявцами). Приправляя польскую речь макаронизмами, которые ввели в моду среди поляков иезуиты, Кисель формулировал свои новые тезисы так: «Kazdy prawie tyran aut est implicite tollendus aut tolerandus; aut expugnandus, aut placandus». «Терпеть» (продолжал он), «это дело невыносимое и для Речи Посполитой постыдное. Чтобы прогнать неприятеля, на это нет сил у нас. А умилостивить его можно вот каким образом. Надобно как можно поскорее выбрать такого человека, который бы разведал: почему первая комиссия была недействительна? А тут казаки познают короля, которого всё-же боятся они, тогда как Речь Посполитую презирают и ставят ни во что.