Хмельницкий принял их ласково и потчивал горилкою. Послы плакали, представляя победителю бедствия, постигшие город их, и молили его уменьшить окуп. Видя их слезы, воспитанник лицемеров по профессии заплакал вместе с ними, но не уступил ни одного дуката. Он произносил привычные случаю монологи, обвиняя в общих несчастьях Вишневецкого и Конецпольского. «Вы требуете от меня милосердия» (сказал он между прочим). «Я сам не испытывал его. Довольно вам с меня того, что я оставляю вас живыми». Это великое милосердие, и за него вы мне поспешите с двумя стами тысяч червоных злотых. Вот вам оставляю еще жидов, этих запачканных плюгавцев, и не домогаюсь их, лишь бы только вложили они довольно в эту сумму, накопивши столько скарбов из казачества на Украине».
Наконец, переговорив с Тогай-беем в открытом поле, созвал он в светлице у предводителя казацкого загона, полковника Остапа Павлюка, татаро-казацкую раду. Первые места заняли татары: Тогай-бей с Султан-калгою (первым из двух соправителей хана) и Пири-агою; после них сел Хмельницкий с полковниками. Казаки держали в руках по золотой булаве, украшенной драгоценными каменьями. Одна из них еще недавно принадлежала «ясноосвещенному князю», не дождавшемуся личного поклона от Хмельницкого и всего Запорожского войска под Пилявцами. Но рада была прервана известием, что верхний замок взял наконец Кривонос, он же и Перебийнос.
Действительно, бургграф Братковский, истощив запас пороха и пуль, отступил еще ночью в город, и казаки, вломившись в это пристанище смешанного народа, рубили с плеча, сколько было им любо [74], а остальных, обобрав до нага, гнали келепами на продажу татарам. Кровь из Верхнего Замка лилась ручьями в самый город, а замковый двор нашли потом заваленным телами побитых.
Эта весть напомнила львовским уполномоченным о Полонном и ускорила решение вопроса между лицедеем страшной сцены и его ужасавшимися зрителями.
Уполномоченные обещали выплатить окуп немедленно. Хмельницкий послал за получением денег полковника Головацкого, оказачившегося шляхтича, известного своею жадностью к добыче и развратною жизнью, а Тогай-бей, с своей стороны, послал Пири-агу, татарского обозного. Этих коммисаров сопровождал отряд мурз, есаулов, казацких и татарских писарей; и только тогда прекратились неприятельские действия с обеих сторон.
Мещане прежде всего задобрили обоих комиссаров, давши Головацкому 100 талеров, да оружие в дорогой оправе, всего на 1.500 злотых. Пири-ага получил всего на 990, его мурзам дали 2.100, казацким есаулам и писарям 1.000 злотых. Вся эта хищная ватага согласилась тогда на униженную просьбу мещан (припрятавших ценную собственность заблаговременно) засвидетельствовать перед вождями, что у них остались только расписки Вишневецкого в получении денег, что они наличной суммы не имеют, а предлагают окуп товарами и всем, что ни окажется в городе. Сделана была ревизия костелов, церквей, монастырей и городских домов. Татаро-казацкая комиссия всюду брала наличность и все товары с драгоценностями по нарицательной цене, полотно, одежду, шапки, сапоги, давая ручательство собственникам, что все это уплатит Речь Посполитая. Собранное таким образом добро препровождалось возами в табор победителей. Тогай-бей далеко превосходил в этом случае казаков точностью оценки и домогательством. Город был вынужден подарить и самому Хмельницкому богатых одежд и сбруи на 20.000 злотых. Ни один казацкий старшина не остался без соответственного приношения, а Кривонос, воображая себя не менее великим разбойником, как и Хмельницкий, выжал из мещан подарков тысяч на пять злотых.
Бесчестный во всех отношениях торг продолжался две недели. Между тем Орда распустила свои загоны во все стороны, — за Ярославль, Перемышль и далее по тому татарскому Шляху, который Кантемир-мурза прозвал Золотым; а Хмельницкий волей и неволей должен был оставаться под Львовом, как бы на привязи у своего «брата», не смея оставить его здесь, точно в огороде козла.
23 (13) октября Тогай-бей с Султан-калгой отступил к Каменцу. На другой день отступил к Замостью Хмельницкий, оставив на несколько дней во Львове своего двоюродного брата, Захария Хмельницкого, с несколькими есаулами и атаманами, как ручательство в безопасности города со стороны переходных казацких куп, которые сновали в окрестностях и все еще держали жителей как бы в блокаде.
Внутри города между тем чувствовался мучительный голод. Трудно было добыть хлеба, так как все гумна, до самого Люблина, были сожжены. Многие, обеднев и теснясь в нездоровых жилищах, умирали. Множество валяющихся в разных местах трупов и падали заражало воздух. Настала сильная смертность, так что в три следующие месяца было похоронено во Львове 7.000 душ.
Выворотив старательно польские, армянские, жидовские и русинские карманы во Львове, победоносные казаки шли к Замостью, воображая, что в самом деле прогонят ляхов за Вислу так далеко, что не возвратятся и через три года. Они пели приплясывая:
Нуте, козаки, у скоки!
Поберімося у боки:
Позаганяймо ляхів за Віслу,
Щоб не вернулись і в три роки!
Но Хмельницкий думал свою думу. С большими ли потерями, или с малыми, досталась бы ему знаменитая крепость Замойского, она завоевателю казаку была не нужна. Хмельницкий обманывал и её гарнизон, и своих сподвижников маневрами приступов, лишь бы сорвать взятку с панов, как сорвал ее с мещан, и угомонить своих Перебийносов, которые мечтали о разбойном равенстве с ним самим. Мысли его летали из Москвы на варшавский избирательный сейм и обратно. Он сознавал, что стоит между двух великих сил, из которых каждая может подавить его при известной политической комбинации. Он боялся своего положения уже и в Черкассах, откуда льстиво писал к московскому царю от 8 июня: «По смерти короля Владислава многие сделались королями в нашей земле, и мы желали бы себе самодержца государя такого в своей земли, как ваша царская велеможность, православный христианский царь, чтобы предвечное пророчество Христа Бога нашего исполнилося, что все в руках его святые милости»... Он, как бы извинялся перед царем, что «посередь дороги Запорожской» побил сына Потоцкого, и что потом коронные гетманы «под Корсунем городом попали оба в неволю»... «Мы их не имали» (писал он), «но те люди имали их, которые нам служили в той мере от царя Крымского». Слова татары он избегал перед «православным христианским царем»: оно было несовместимо с его уверением, что казаки «помирают за старожитную греческую веру». Он думал как думали поляки, что царь так и ухватится за его совет — поспешить наступлением «на то государство, а мы де со всем войском Запорожским услужить вашей царской велеможности готовы есмя».
Величавое молчание Алексея Михайловича, надобно думать, сделало на дерзкого Хмеля такое впечатление, как молчание Сигизмунда III на Севериню Наливая. Мысль о письме к московскому самодержцу, очевидно, пришла ему в голову только тогда, когда он очутился на загадочном распутье, точно сказочный удалец. С киевскими подвижниками, наметившими воссоединение Руси четверть столетия назад, не имел он ничего общего: иначе — он бы от них узнал, как следует величать московского самодержца, для которого титул имел значение историческое и политическое: не обратился бы к нему Хмель, точно к татарскому хану: «Наяснейший, вельможный и преславный царь Московской, а нам многомилостивый государь и добродей». Молчание царя раздражало его до такой степени, что, перехватывая письма к пограничным воеводам царским из Украины, он перешел к Наливаевской крайности: от 29 июля написал к ним: «за вашу измену Бог вас погубит», и подписался, по адресу православного царя, Божиею милостию.
В Москве, между тем, не могли смотреть на казаков-днепровцев иначе, как смотрели на них пограничные воеводы, из которых один доносил о них царю, от 7 июня, как о «новых безбожниках, которые на кровь христианскую саблю татарскую спровадили». Что касается призвания царя на польский престол, то эта мысль, как мы видели, давно существовала в шляхетских умах, и занимала их теперь весьма серьезно. Не все в Речи Посполитой вооружались против Оссолинского за его стремление превратить Польшу в абсолютную монархию: преступный, по мнению одних, замысел был, по мнению других, намерением благим. Это показывали самые толки о нем новгородсеверских урядников, Понентовского и Красовского, о которых была речь выше. Надобно думать, что польские баниты-инфамисты, составлявшие издавна кадры запорожской вольницы, жаждали перемены правления, которая бы вернула им почетное положение и освободила от казацкой гегемонии. Хмельницкий чуял, к чему клонятся события, и поневоле должен был идти за их течением. Оно привело его и под Замостье.