— Как-нибудь вечером я заберусь наверх и выскажу все, что я думаю. Я буду савойским викарием.
Я потащил его дальше. Остановившись перед дверью своего номера, он повторил:
— Я иду писать свою статью.
Он свалился поперек кровати, невнятно бормоча:
— Свою статью…
Наутро яркое солнце пробудило у нас желание прогуляться перед террасой «Гранд-отеля», где остановилось большинство знаменитостей. Среди этих важных персон, которые привыкли демонстрировать публике свои покрытые ровным загаром лица, мы заметили Элизабет Хэртлинг, она сидела за столом одна.
— Раз ты ею так восхищаешься, почему бы тебе не подойти и не заговорить? — сказал Жан-Клоду Олетта. — В конце концов, ты ведь не простой смертный, ты известный писатель. Она будет польщена.
— Известный писатель! — передразнил его Жан-Клод.
Но Олетта, не дожидаясь, пока он поднимется, направился к столу актрисы и, сказав ей несколько слов, подал нам знак. Элизабет Хэртлинг улыбнулась нам и, не вставая с места, протянула руку — шест, так хорошо знакомый нам по знаменитому фильму «Прощай, Миссисипи».
— Очень рада, — сказала она по-французски.
И, обращаясь ко мне, произнесла:
— Я читала почти все ваши романы.
— Нет, это он писатель, — я указал на Жан-Клода.
— Ах, простите, — поспешила извиниться она.
— Это мне следовало бы просить у вас прощения, — сказал Жан-Клод. — Такая нелепая профессия! Впрочем, я уже больше не пишу.
— А я больше не снимаюсь. За два года ни одного фильма.
Последовало короткое замешательство, грустная пауза, которую актриса поспешила прервать.
— А не выпить ли нам, получившим отставку, по стаканчику? — предложила она.
Мы присели к ее столу. Терраса была залита солнцем. Очаровательные любовницы миллиардеров нежились в шезлонгах. За каменным парапетом глазу открывалась глубокая долина, покрытая снежной пеленой, кленовые и лиственничные рощи, бурная горная речка и на склоне горы — гигантский трамплин, похожий на стартовую площадку межпланетного корабля, готового устремиться ввысь. Кинозвезда была любезна с нами — я имею в виду Олетту и меня, — но не более того. Мы удостоились лишь нескольких ее знаменитых улыбок. На минутку она сняла солнечные очки, и ее фиалковые глаза — единственные в мире глаза — взглянули на нас. Вся ее благожелательность досталась одному Жан-Клоду Каде. Ну что ж, сказал я себе, это справедливо. В молодости он был обворожительным, и что-то от прежнего обаяния в нем еще сохранилось. Но вот она задала вопрос, который сразу же все объяснил, и мы поняли, почему она перед ним тает.
— А не случалось ли вам писать сценарии?
— Случалось. Халтурил, чтобы подзаработать.
— Я много думала. В моей творческой жизни наступил критический момент, теперь я уже не могу себе позволить сниматься без разбору. Если я начну принимать любые предложения из страха, что останусь без работы, мне станут предлагать фильмы один другого хуже, и тогда моей карьере конец. А хороший фильм мог бы стать началом нового взлета. Нет ли у вас для меня на примет хорошего сюжета? Может быть, тема одной из ваших книг или же какой-то новый замысел…
Извинившись, Элизабет Хэртлинг покинула нас. Ее ждал обед с итальянским продюсером. Возможно, он сделает ей интересное предложение. Впрочем, пока об этом говорить преждевременно.
— Нам обязательно надо повидаться еще, Жан-Клод, — сказала она. — Обещайте, что дадите мне знать о себе.
Мы посмотрели ей вслед. У выхода с террасы толпились какие-то люди. Они протягивали листки бумаги и карандаши — видимо, это поклонники окружили какого-то чемпиона, желая получить у него автограф. Элизабет Хэртлинг прошла мимо них, и мы потеряли ее из виду. На улице вновь зазвучал клаксон «бентли», исполнявший марш из фильма «Мост на реке Квай».
— Эти типы начинают действовать мне на нервы, — сказал Жан-Клод.
— Ты просто завидуешь им, — отозвался Олетта. — Тебе тоже хотелось бы быть таким, как они, — состоять из одних мускулов.
— Ну, я хоть и не бывший университетский чемпион по прыжкам в воду, но, если надо, дать сдачи сумею, — огрызнулся Жан-Клод.
У меня создалось впечатление, что Олетта умышленно старается вывести его из себя.
В тот день я получил телеграмму от Милдред Планкет, которая спрашивала, как обстоят дела с Жан-Клодом и позаботился ли я о том, чтобы он написал свою статью. Учитывая то, что произошло накануне, когда я напомнил ему о статье, я решил впредь действовать более осмотрительно. Впрочем, мне удалось увидеть Жан-Клода лишь вечером, в баре, незадолго до ужина. Он подошел ко мне с заговорщическим видом.
— Если б ты знал, какое открытие я сделал!
Он огляделся вокруг, словно опасаясь, что его кто-нибудь случайно услышит, и продолжал:
— Я решил заглянуть в отель, где разместилась французская команда. Но там жуткая скучища. Оказалось, что наши чемпионы либо крестьяне-горцы, либо таможенники. Они постоянно торчат в погребе, смазывая лыжи или играют в карты в холле. Я уже собирался уйти, когда вдруг заметил, как один тип подмигнул своему приятелю. Тот молча кивнул головой в ответ. Потом оба встали и потихонечку вышли. Мне захотелось проследить, куда они пойдут. Шагая не спеша, как ходят жители гор, они поднялись по улице. Затем повернули в какую-то улочку на окраине, где еще остались хлевы и пахнет коровьим навозом. Я увидел, как они вошли в маленькую таверну. Там обслуживают не туристов, а местных жителей. Чуть выждав, я вошел вслед за ними. Оба чемпиона уже сидели за столом, на котором стояла литровая бутылка. Я подсел к ним, клятвенно пообещав сохранить все в тайне, и мы выпили за их успех очень славного красного винца.
— Такие спортсмены тебе по душе!
— Да. Они еще не перестали быть людьми.
В моей памяти запечатлелось несколько эпизодов соревнований. Я помню детское выражение, которое вдруг появилось на лице горнолыжника-победителя после отчаянно-напряженного спуска… До сих пор у меня перед глазами француз, участник соревнований по бобслею, который сорвался с вертикальной ледяной стены и едва не разбился о сосны… А прощание американского фигуриста, для которого этот чемпионат был последним… Он медленно вращался на одном месте, и мне вдруг показалось, что вместе с ним закружилось все вокруг: горы, и небо, и время, — словно это тоненькое и хрупкое, похожее на стрелу тело вдруг стало осью мира… И все эти картины, как я потом понял, ассоциировались в моем сознании с образом Жан-Клода, с тем представлением, какое складывалось у меня о нем.
Как-то в полдень я застал Жан-Клода в редакционной комнате. Он писал. Я подошел к нему и задал дурацкий вопрос:
— Занялся статьей?
— Нет, надписываю почтовые открытки.
— Ну-ну. Увидимся позднее.
— Подожди, я почти кончил. Пойдем вместе обедать.
Разложив перед собой открытки, он принялся разглядывать их.
— Вот эта, с трамплином, очень красивая. Я, пожалуй, отправлю ее самому себе.
И, перевернув открытку, он начал писать — как обычно, старательно, не спеша и в то же время очень уверенно. Я следил за тем, как рука его выводит слова, и у меня создавалось впечатление, будто я присутствую при рождении мысли, вижу, как эта мысль выливается в фразу — мелодичную, стилистически отточенную. Он заполнил открытку, поставил свою подпись, написал адрес.
— Готово, — сказал он, протягивая мне открытку.
Я прочел:
«Дорогой Жан-Клод!
Меня послали в горы на Олимпийские игры. Погода холодная. Впрочем, мне всегда холодно. Только трамплин здесь (смотри на обороте) очень красивый. Я познакомился с Элизабет Хэртлинг — это должно напомнить тебе мечты моих юных лет. Увы, теперь у нее толстый зад. И от ее улыбки осталось одно воспоминание. Я встретил здесь друзей, которые присматривают за мной. С ума сойти, до чего все любят меня опекать! Не беспокойся, за мной тут смотрят в оба. Преданный тебе
Жан-Клод».