Воспоминания, конечно, очень важны, но настоящее намного важнее. Как на пустом месте все построить заново, как заново построить жизнь?
Сколько Жак ни искал, он так и не нашел ни писем, ни фотографий — ничего, что приоткрыло бы завесу над прошлым отца. И тут он вдруг впервые осознал всю непостижимость этой заурядной жизни. Каким человеком был его отец, каким он был ребенком, школьником, как выбрал профессию, женился, заимел детей, как относился к своим гражданским обязанностям: шел к первому причастию, служил в армии, голосовал на выборах? Что он любил? Родину? Работу или досуг? Город или деревню? Банкеты или семейные праздники? Любил ли он играть в карты? Какие вещи были ему особенно дороги? Считал ли он, что имеет собственное мнение и без стеснения может судить обо всем: о живописи, кинофильмах, книгах (впрочем, искусство, театр и литература воспринимаются сейчас лишь как повод для глубокомысленных рассуждений и нелепейших идей, на которые способны решительно все)… Человечество, столкнувшись с проблемами общественной жизни, сложилось в организацию, которую лишь с натяжкой можно считать естественной. Но для каждой отдельной личности эта естественность означает произвол. Как сумел отец примириться с мыслью об условности человеческой жизни? Ведь человек едва успевает чихнуть, как оказывается, что уже пришло время умирать!
Вот если проследить все по порядку: вас нарекают каким-то именем, словно собаку или лошадь, даже не задумываясь при этом, подойдет ли оно вам. Считается, что имя — это часть вашей кожи, вашего тела, как рука или нога. Кому придет в голову спорить или отказываться от своего имени, если ты недоволен им или стыдишься его? Такое возможно только в детстве, но ни один взрослый человек не станет обсуждать свое имя и не придаст значения нескольким звукам, которые служат лишь для того, чтобы можно было его окликнуть или позвать. Но ведь случается, что некоторые меняют имя. Да, есть и такие. Однако еще не было случая, чтобы кто-нибудь вовсе отказался от имени, если не считать сумасшедших, людей, потерявших рассудок.
Жак на секунду задумался: все человечество, за исключением редких одиночек, в конечном счете проходит один путь. Не является ли неприятие смерти формой протеста молодежи против существующего порядка? Ведь с годами человек приемлет смерть наряду со всем прочим, не задаваясь больше никакими вопросами.
И все-таки почему его отец, при том, что он подчинился всеобщему обману, так плохо вышел из игры? Как случилось, что он разорился, разрушил семейный очаг, потерпел крах в большинстве своих начинаний и стал рабом спиртного? Почему он закончил свои дни в больничном морге маленького городка, затерявшегося в горах Юры? Если бы он знал наперед, что его ожидает! Какая банальная и нелепая мысль — если только и в самом деле не верить, что все наши несчастья предопределены и избежать их невозможно. И эта нелепая мысль влечет за собой другую: а если бы я знал наперед все, что меня ожидает? Наверняка ничего хорошего… Но ведь человек живет по принципу: день прошел, и слава богу. Он слишком поглощен повседневной борьбой за существование, чтобы охватить жизнь в целом, а ведь это позволило бы ему предвидеть худшее. Каждый человек движется по своей траектории, подобно снаряду, который летит навстречу собственному разрушению. Думал ли отец, что в конце жизни его ждет больничный морг, когда мальчонкой убегал от мамы на Больших бульварах? Мальчика потом долго не могли найти, предполагали даже, что его увели похитители детей — этот психоз был тогда довольно широко распространен, хотя в те времена еще не знали слова kidnappers[13]. Жак вспомнил, что когда-то у них в доме висели две старинные медные гравюры. На одной, под названием «Украденный ребенок», была изображена девочка, а если хорошенько приглядеться, всего вероятнее, это был мальчик в юбочке по старинной моде посреди цыганского табора — красивая, надменная цыганка караулила его; на второй был изображен тот же ребенок, но в кругу родных — мамы, папы и братьев, которые не сводили с него восторженных глаз, — эта гравюра называлась «Найденный ребенок». Первая была интересней, прежде всего из-за красивой цыганки и еще потому, что украденный ребенок поражает воображение больше, чем найденный. А что, если бы украли его папу? Тогда он не покоился бы сегодня в этой больнице и его дети, которые, сказать по правде, довольно безразлично отнеслись к его смерти, не дежурили бы при нем. Он находился бы сейчас где-нибудь в Европе, в фургоне. Возможно, стал бы гитаристом, как Джанго Рейнгардт. Отец обладал музыкальными способностями и даже во время службы в армии играл в духовом оркестре на корнет-а-пистоне.
Жак старался отделаться от этих дурацких мыслей. Возможно, все это — следствие перемены климата или скрытой формы депрессии: ведь смерть отца неизбежно заставляет нас страдать, как утверждает Фрейд, неважно, признаете вы его философию или нет. А возможно, Жак пока еще не может серьезно осознать вопрос, что такое отец. Он сделает это, когда у него появятся свои дети. И тогда он наконец поймет, каким человеком на самом деле был его отец и насколько его волновало мнение собственных детей о нем. Кончилось тем, что Жак вспомнил историю, которую он с детства знал наизусть: мать пропавшего ребенка отправилась в полицейский участок квартала Бонн-Нувелль, чтобы рассказать о своей тревоге. Но полицейские слушали ее невнимательно, они были слишком заняты другим: горела Опера-буфф. И тут бедняжка мать воспряла духом: «Его не украли. Наверное, он убежал смотреть на пожар». И в самом деле, мальчонка нашелся в первом ряду зевак, сразу же за цепочкой полицейских.
Потом Жак задумался над собственной судьбой. Он привык считать, что его жизнь еще не началась, что он слишком молод. Но тут вдруг засомневался в этом. «Я уже на середине жизненного пути, и мне не так уж далеко до моего отца. А чего я достиг? Живу себе, ни над чем не задумываясь, день прошел, и ладно. Я размазня, я нарочно тяну время, хотя давно уже пора определить свои позиции, а фактически они во многом уже определились, и окончательно». А потом настанет день, когда он с горечью оглянется и скажет, что повторил глупости и ошибки родителей, не лучше их зная, в чем их причина. Этот мрачный образ, который он представил себе, помог ему избавиться от презрения к отцу.
Выходя из номера, он встретил на лестнице рогоносца, который решительным шагом двинулся ему навстречу и, протянув руки, произнес: «Примите мои соболезнования». А затем, задержав его руку в своей, повторил: «…мои соболезнования» — и пошел дальше с удовлетворенным видом человека, сумевшего найти нужные слова.
Жак приехал пять дней назад. Еще двое суток надо было ждать похорон. Антуанетта позвонила матери и уговорила ее не приезжать.
— Все-таки он был ее мужем, — сказал Жак. — Впрочем, если ее не будет, это упростит дело.
Мюллеры уехали, не дождавшись похорон: они не могли отменить свою поездку. Антуанетта надела темный костюм с черной блузкой и отправилась в магазин стандартных цен, чтобы купить себе черные чулки, а брату дешевый черный галстук. Они решили было по очереди дежурить при покойнике, но им сказали, что в больнице это не принято. Они не присутствовали и при том, когда тело отца укладывали в гроб. Благодаря заботам администрации все это было проделано без излишнего шума.
Тело господина Бодуэна в последний раз попало в руки африканцев, работавших в больнице, — сейчас они напоминали племя, которое собралось тайком, чтобы совершить похоронный обряд. В последний раз они обмоют, обрядят покойника, придадут ему благообразный вид, как будто в подземное царство, где все разлагается, теряет форму и цвет, мертвые должны войти в безупречном виде.
Жак отправился спать. За последние дни это был единственный момент, когда он остался один. В тот вечер он почувствовал себя одиноким, как никогда, ему больше не нужно было ждать новостей из больницы. Он спросил себя, испытывал бы он те же чувства, если бы был в обществе других людей. Ему казалось, что все те, кто вместе с ним ожидал смерти отца, невольно передавали ему свои эмоции: радость, волнение, грусть — и сейчас, несмотря на их отсутствие, он по инерции продолжает ощущать то же самое. Однако, стоит ему остаться по-настоящему одному, возможно, он перестанет испытывать вообще что-либо.