Михайлыча с мучительным нетерпением. Но когда он приехал, она, затаив в себе свои тяжкие страдания, встретила его с приятной и веселой улыбкой, как будто ни в чем не бывало. Она сказала Захару Михайлычу, что Наташа простудилась и занемогла и не может выходить из своей комнаты, что она ничего еще с ней не говорила, но что в согласии ее нисколько не сомневается, что дело можно считать решенным и что на днях, тотчас как только ей будет немного полегче, она благословит их. Олимпиада Игнатьевна не теряла еще надежды, что Наташа в продолжение нескольких дней или сама образумится и раскается, или изнеможет в бессильной борьбе и принуждена будет покориться. Но, увы! к удивлению Олимпиады Игнатьевны, ни угрозы, ни обмороки, ни проклятия - эти могущественные атрибуты материнской власти, - ничего не действовало. Наташа оставалась непреклонною. И надобно было иметь много любви, много твердости, много самоотвержения, чтобы устоять против всего этого!
Между тем Григорий Алексеич, очень хорошо и подробно знавший обо всем происходившем в селе Брюхатове, впал в бессильное отчаяние. Совершенно растерявшись, он прибегнул наконец к Сергею Александрычу за советами.
- Мой совет, - сказал ему Сергей Александрыч, - поскорей все это чем-нибудь кончить. Это ясно. Если ты ее любишь и хочешь жениться на ней, что, по-моему, очень глупо, - то я готов тебе от души способствовать всеми силами. Мы увезем ее, это будет очень легко, потому что она не станет сопротивляться. Я, разумеется, рассорюсь на время по этому случаю с тетушкой, что меня нисколько не приведет в отчаяние. Мы тайно обвенчаем вас; после этого, как водится, на вас посыплются проклятия; тетушка запретит произносить перед нею ваше имя, а потом мало-помалу смягчится, помирится и благословит… Но если ты еще колеблешься, если ты сомневаешься в своей любви, - я, признаться-таки, давно подозреваю это, - в таком случае отправляйся-ка поскорее в
Петербург… Я тоже ни за что не останусь здесь долго и приеду вслед за тобою. Наташа помучится, поплачет, а потом успокоится, покорится своей участи и по необходимости отдаст свою руку и сердце Захару Михайлычу, с которым она, право, будет счастливее, чем с тобою…
Но Григорий Алексеич не удовлетворился этими простыми советами.
"Счастливый человек! Как ты легко обо всем судишь! как ты скоро решаешь все!" - думал он, слушая Сергея Александрыча с иронией, - и продолжал терзаться в бездействии и нерешительности.
Так прошло еще несколько дней. И чего не перенесла в эти дни Наташа! Петруша, на защиту которого она надеялась сначала, этот Петруша, который так горячо обещал некогда воевать за нее со старым поколением, - и он действовал теперь против нее, еще более раздражая и поджигая маменьку. Наконец Олимпиада Игнатьевна, измученная собственными слезами, припадками и обмороками, истощив весь запас материнских средств для убеждения непокорной дочери, выбилась из сил и прибегнула к родственной помощи, как ни больно было это для ее самолюбия. Родственники, по просьбе ее, съехались к ней на совещание.
После долгих переговоров решено было общими силами усовещивать Наташу. Ее призвали. Родственники встретили ее со строгими и печальными лицами. Олимпиада
Игнатьевна сидела между ними, прислонясь головою к подушке. Она тяжело дышала и охала и не обратила никакого внимания на вошедшую Наташу. Возле нее находились с одной стороны невестка ее, вдова меньшого брата ее, а с другой - двоюродная сестра ее.
Они беспрестанно поправляли ей подушку, смотрели ей в глаза и спрашивали с плачевной гримасой:
- Ну что, как вы себя чувствуете, сестрица? Не хотите ли понюхать уксусу? Не приложить ли вам хрену за уши? - и прочее.
Олимпиада Игнатьевна на все это только качала отрицательно головой и с чувством жала им руки.
- Садитесь, милая, - сказала Наташе одна из тетушек суровым голосом и толкнула к ней стул.
Наташа села.
С минуту длилось молчание, но нельзя было сказать, чтобы в эту минуту пролетел тихий ангел.
Дядюшка Наташи с отцовской стороны, лет пятидесяти пяти, с физиономией благонамеренной и приятной и с брюшком, на котором колыхалась огромная сердоликовая печатка, - первый прервал это молчание… Дядюшка был человек с весом.
Он занимался винными откупами и владел замечательным даром слова.
Дядюшка с важностью раза два откашлялся и потом обратился к племяннице:
- Все глубоко и истинно тронуты… - сказал он, - я говорю не только о родственниках, но и о посторонних, до которых дошли слухи об этом…
Дядюшка любил вставочные предложения.
- …Все, я говорю, мы глубоко опечалены тем положением, в которое повергнута достойная и всеми по справедливости уважаемая матушка твоя, тем более что причиною этой горести… вернее сказать, отчаяния, - ты, дочь ее, от которой она, конечно, кроме утешения, ничего не могла ожидать более…
Дядюшка приостановился и еще раз откашлялся. Родственники слушали его, как оракула.
- Повиновение родителям, - продолжал он, - есть высочайшая, скажу более, священнейшая обязанность детей. Дети, повинующиеся родителям, угодны богу, и господь всегда награждает их за это. Этому есть неоднократные примеры в истории. К тому же в юных годах, не приобретя опыта, не имев случая ознакомиться, так сказать, с жизнию (что весьма натурально), мы не можем знать собственной пользы, не умеем отличить вредного от полезного и без руководства старших легко впадаем в заблуждения.
Но мать нежная, любящая, добродетельная (а сестрица именно такова, я смело скажу ей в глаза и за глаза)…
При этом он указал рукою на Олимпиаду Игнатьевну.
- Такая мать, в неусыпной заботливости о счастии своих детей, стоит, можно сказать, на страже их нравственности. Надобно уметь ценить это, чувствовать, смотреть ей в глаза и не только не противиться ее желаниям, но предупреждать их. Ты всем обязана своей маменьке, без исключения всем; она даровала тебе жизнь, она ухаживала за тобою с колыбели, кормила, поила тебя, внушала тебе нравственные правила, заботилась о твоем здоровье - и чем же (это не я один, это скажут все), как не послушанием, ты должна отблагодарить ее за все это? Никакая мать не может желать дурного своей дочери; согласись в этом, следовательно, как же можно противиться матери в чем-нибудь, даже в малейших безделицах, - не говорю уже о таких важных предметах, где дело идет о твоей будущей участи? И можешь ли ты в твои лета располагать сама собою? Неужли ты можешь судить умнее и вернее твоей маменьки? Вещь неестественная! Мое мнение таково (уверен, что с этим мнением беспрекословно согласятся все), что ты сейчас же должна раскаяться во всем, почувствовать свое преступление, - а это самое тяжкое преступление - огорчать своих родителей, - просить у маменькиных ног прощения. Этого мало… Маменька простит тебя (я знаю доброту ее, бесконечную любовь к тебе); но ты еще потом должна будешь много и долго молиться о том, чтобы господь внушил тебе кротость и повиновение. Сегодня ты под крылышком маменьки, под ее властию - завтра, может быть, ты будешь под властию мужа - и точно так же, как теперь маменьке, ты будешь обязана, как добрая жена, во всем беспрекословно повиноваться мужу и угождать ему, быть хорошей хозяйкой, - а потом доброй матерью; за последним примером тебе недалеко ходить…
Дядюшка крякнул и указал рукою на Олимпиаду Игнатьевну.
- Представь же себе, когда у тебя будут дети и если (чего боже сохрани!) они станут не повиноваться тебе, огорчать тебя. Каково будет тебе? Размысли обо всем этом хорошенько, дельно и… Но я уже сказал, что тебе остается теперь делать.
Все родственники были тронуты этою речью, а Ардальон Игнатьич, присутствовавший тут же, прослезился. И потом все они, не выключая и Олимпиады
Игнатьевны, обратились к Наташе, желая узнать, какое впечатление произвела на нее эта трогательная и поучительная речь.
Но на болезненном лице Наташи невозможно было ничего прочесть.
- Что же вы на это скажете? - спросила ее одна из родственниц, переглянувшись с