Еще один человек, одетый так же, как и тот, чей стон отчетливо слышался из-за двери, появился на дорожке. Я снял со стены мое двенадцатикалиберное ружье, быстренько зарядил его и, став лицом к двери, сказал девушке:
— Откройте и отойдите в сторонку.
Она неуверенно повиновалась.
За дверью второй незнакомец заботливо склонился над первым. На тропинке показался третий человек. Они увидели ружье, и разговор у нас был короткий.
— Эй вы, — сказал я. — Либо вы сию же минуту уберетесь отсюда, либо подождите полицию и будете объясняться с ними. Ну, как?
— Но вы не понимаете. Это очень важно… — начал один.
— Отлично. Тогда оставайтесь и расскажите полиции, насколько это важно, — сказал я и подал девушке знак закрыть дверь.
Через окно мы видели, как двое помогают третьему — ушибленному — идти.
Полицейские держались неприветливо. Неохотно записав мои показания о незнакомцах, они холодно удалились. А девушка осталась.
Полиции она сообщила лишь самое необходимое: просто, что трое странным образом одетых мужчин гнались за ней и она обратилась ко мне за помощью. Предложение подбросить ее в Плэйтон на полицейской машине она отклонила и вот осталась здесь.
— Ну, а теперь, — предложил я, — может быть, вы все же объясните мне, что все это значит?
Она посмотрела на меня долгим взглядом, в котором читалось что-то — печаль? разочарование? — ну, во всяком случае, определенное недовольство. На миг мне показалось, что она собирается заплакать, но затем она тихо сказала:
— Я получила ваше письмо… и вот сожгла свои корабли.
Я пошарил в кармане и, найдя сигареты, закурил.
— Вы… э-э… получили мое письмо и… э-э… сожгли свои корабли? — повторил я.
— Да. — Она обвела взглядом комнату, в которой не на что было особенно смотреть, и добавила — А теперь вы даже знать меня не хотите. — И тут она действительно расплакалась.
С полминуты я беспомощно смотрел на нее. Затем решил сходить на кухню и поставить чайник, чтобы дать ей время прийти в себя. Все мои родственницы всегда считали чай панацеей, так что назад я вернулся с чайником и чашками.
Девушку я застал уже успокоившейся. Она не сводила глаз с камина, который не топился. Я зажег спичку. Огонь в камине вспыхнул. Девушка наблюдала за ним с выражением ребенка, получившего подарок.
— Прелесть, — сказала она так, точно огонь был для нее новостью. Затем снова окинула комнату взглядом и повторила — Прелесть!
— Хотите разлить чай? — Но она покачала головой и только внимательно следила, как я это делаю.
— Чай, — произнесла она. — У камина!
Что в общем соответствовало действительности, но едва ли представляло интерес.
— Я полагаю, нам пора познакомиться, — сказал я. — Меня зовут Джералд Лэттери.
— Конечно, — кивнула она. Ответ был не совсем тот, которого я ждал, но она тут же добавила — А я Октавия Лэттери, обычно меня зовут просто Тавией.
Тавия?.. Это было что-то знакомое, но я не мог ухватить ниточку.
— Мы что, в родстве? — спросил я.
— Да… в очень отдаленном, — она как-то странно посмотрела на меня. — О боже! Это так трудно, — она, похоже, снова собиралась заплакать.
— Тавия?.. — повторил я, напрягая память. — Что-то… — И вдруг мне вспомнился смущенный пожилой джентльмен. — Ну, конечно! Как же его звали? Доктор… доктор Боги или…
Она застыла.
— Не… не доктор Гоби?
— Да, точно. Он спрашивал меня о какой-то Тавии. Это вы?
— Его нет здесь? — Она посмотрела так, точно он мог где-то прятаться.
Я сказал, что это было два года назад. Она успокоилась.
— Глупый старый дядя Доналд! Так на него похоже! И конечно, вы понятия не имели, о чем он толкует?
— Я и сейчас примерно в том же положении. Хотя я могу понять, что даже дядя способен расстроиться, потеряв вас.
— Да. Боюсь, он расстроится… очень.
— Расстроился: это было два года назад, — поправил ее я.
— О, конечно, вы ведь не понимаете, да?
— Послушайте, — сказал я. — Все, как сговорившись, твердят мне, что я не понимаю. Мне это уже известно… пожалуй, это единственное, что я хорошо понял.
— Ладно. Попробую объяснить. О Боже, с чего начать?
Я не ответил, и она продолжала:
— Вы верите в предопределение?
— Пожалуй, нет.
— О, я не так выразилась. Скорее… не предопределение, а тяга, склонность… Видите ли, сколько я себя помню, я думала об этой эпохе как о самой волнующей и чудесной… И потом, в это время жил единственный знаменитый представитель нашего рода. В общем, мне оно казалось изумительным. У вас это, кажется, называют романтизмом.
— Смотря, какую эпоху вы имеете в виду… — начал я, но она не обратила внимания на мои слова.
— Я представляла себе огромные флотилии смешных маленьких самолетиков, которые так храбро воевали. Я восхищалась ими, как Давидом, вступающим в поединок с Голиафом. И большие, неповоротливые корабли, которые плыли так медленно, но все же приплывали к своей цели, и никого не беспокоило, что они так медлительны. И странные черно-белые фильмы; и лошадей на улицах; и старомодные двигатели внутреннего сгорания; и камины, которые топят углем; и поезда, идущие по рельсам; и телефоны с проводами; и великое множество разных других вещей! И все, что можно было сделать! Подумайте только, сходить в настоящий театр на премьеру новой пьесы Шоу или Ноэля Кауорда! Или получить только что вышедший из печати новый томик Т. С. Элиота! Или посмотреть, как королева отправляется на открытие парламента! Чудесное, замечательное время!
— Приятно слышать, что кто-то так думает. Мой собственный взгляд на эту эпоху не совсем…
— Но это вполне естественно. Вы видите ее вблизи, у вас отсутствует перспектива. Вам бы пожить хоть немного в нашу эпоху, тогда вы знали бы, что такое монотонность и серость, и однообразие — и какая во всем этом смертельная скука!
Я немного испугался.
— Кажется, я не совсем… э-э… Как вы сказали, пожить в вашу… что?
— Ну, в нашем веке. В двадцать втором. О, конечно, вы ведь не знаете. Как глупо с моей стороны.
Я сосредоточился на повторном разливании чая.
— О Боже! Я знала, что это будет трудно, — заметила она. — Ведь трудно, как вы считаете?
Я сказал, что, по-моему, трудно. Она решительно продолжала:
— Ну, понимаете, оттого я и занялась историей. Я имею в виду, мне нетрудно было представить себя в эту эпоху. А потом, получив в день рождения ваше письмо, я уже само собой решила взять темой дипломной работы именно середину двадцатого века, и, конечно, в дальнейшем это стало предметом моего научного исследования.
— Э… э, и все это результат моего письма?
— Но ведь это был единственный способ, не так ли? То есть, я хочу сказать, как иначе могла бы я подойти близко к исторической машине? Для этого надо было попасть в историческую лабораторию. Впрочем, сомневаюсь, что даже при таком условии мне удалось бы воспользоваться машиной, не будь это лаборатория дяди Доналда.
— Историческая машина, — уцепился я за соломинку в этой неразберихе. — Что такое историческая машина?
Она поглядела на меня с изумлением.
— Это… ну, историческая машина. Чтобы изучать историю.
— Не слишком понятно. С тем же успехом вы могли бы сказать: чтобы делать историю.
— Нет-нет. Это запрещено. Это очень тяжкое преступление.
— В самом деле! — Я снова попробовал сначала — Насчет этого письма…
— Ну, мне пришлось упомянуть о нем, чтобы объяснить всю историю. Но, конечно, вы его еще не написали, так что все это может казаться вам несколько запутанным.
— Запутанным не то слово. Не могли бы мы зацепиться за что-нибудь конкретное? К примеру, за это письмо, которое мне якобы предстоит написать. О чем оно, собственно?
Она посмотрела на меня строго и затем отвернулась, покраснев вдруг до корней волос. Все же она заставила себя взглянуть на меня вторично. Я видел, как вспыхнули и почти сразу погасли ее глаза. Она закрыла лицо руками и разрыдалась: