На самом деле у нас было две книжные лавки, и, когда я поступил в шестой класс коллежа, я начал ходить в одну из них, где продавались главным образом канцелярские товары и школьные учебники, — вот этот-то магазинчик и послужил мне преддверием рая. После долгих колебаний я осмелился перейти из него в тот, другой. К счастью, в первый раз меня никто ни о чем не спросил. Если бы мне задали какой-нибудь вопрос, я, наверное, пролепетел бы, что ошибся дверью или что-нибудь в этом же роде. Но никто как будто не обратил на меня внимания, и вот я смог наконец подойти к книжным полкам, разглядеть, где стоит та или иная книга, которую я куплю, как только у меня заведутся деньги. Лишь несколько недель спустя я осмелился достать с полки и полистать книгу, как это делали те господа, которых я видел с улицы. Еще чуть позже я отважился прочитывать целые главу из романов, которые брал с полок там, где оставил их несколько дней назад. Но иногда книга исчезала, и мне так и не удавалось узнать конец.
Продавец терпел меня; впрочем, иногда, кроме тетрадей и других школьных мелочей, я покупал у него кое-какие книги, то ли устыдясь своего чтения украдкой, то ли торопясь спокойно дочитать книгу у себя дома. В этом-то магазине я и обнаружил антологию поэтов-символистов, первый том сочинений Верлена и сборник Франсуа Порше, который привел меня в восторг. Как я теперь вспоминаю, он был полон меланхолических и сентиментальных стихов, наверняка бесцветных и вялых, но полностью перекликавшихся с моими тогдашними мечтаниями. Тщетно я ищу эту книгу на полках своей комнаты, ее там нет. А жаль, хотелось бы мне сорок лет спустя перечитать эти стихи, которые я начисто забыл, помню лишь, как очарован был ими когда-то.
Но зато я обнаружил тут книги, принадлежащие моей матери, — Жорж Санд, Гюго, Ламартина, Поля и Виктора Маргерит, десятитомник «Жана-Кристофа» и другие книги, купленные когда-то мной самим, с моим именем и датой на титульном листе. Я изучаю, рассматриваю их, вновь узнаю их запах, иллюстрации, а вот знакомое пятно на обложке. Не выпуская книжку из рук, я сажусь, скрестив ноги по-турецки, на пол. Да, волшебство не умерло, и я опять поддаюсь ему.
Дневной свет меркнет в комнате, но я едва замечаю это и забываю повернуть выключатель. Снизу, как когда-то в детстве, доносится голос матери:
— Если хочешь, можно ужинать.
Я бормочу: «Да-да». Мне так не хочется отрываться от чтения, но неудобно перед матерью, я откладываю книгу и спускаюсь на кухню.
Если наша библиотека была более чем скромной, то дядина долгое время казалась мне совершенно неиссякаемой. Эти тома в грубоватом переплете из черного коленкора я в каждый свой приезд к нему брал и привозил обратно в связке на багажнике велосипеда, они казались мне сияющими просветами среди серости провинциальной жизни, которая, по мере того как уходило детство, все явственней обнаруживала свою убийственную монотонную тоску. Книги утоляли душевный голод, который я ощутил к двенадцати годам и который не оставляет меня доныне. Теперь-то я понимаю, что библиотека эта была не так уж и велика и особенно была бедна поэзией, если не считать Бодлера и Ришпена, попавших туда по какой-то необъяснимой случайности. Я сильно сомневаюсь, раскрыл ли дядя хоть раз в жизни Бодлера. «Такие штуки не для меня, я в них ничего не смыслю!» — говаривал он, когда я пробовал беседовать с ним о поэзии, и, насупившись, упрямо качал головой. Поэзия не доходила до него, его интересовали «идеи». То же самое было с Жаклиной и Жерменой — преданные своему делу учительницы, они воспринимали стихи лишь как предмет для декламации. А ведь известно, какого сорта «поэзия» мелькала на страницах учебников начальной школы: назидательные стихи, глуповатые жанровые картинки, банальные размышления о жизни отставных школьных инспекторов, и среди всей этой мешанины — неизменный и обязательный Гюго. Разумеется, не самые лучшие стихи. Только «Искусство быть дедом».
В конце концов я попросил у дяди «Цветы зла» и «Песнь нищих» и увез их на багажнике своего велосипеда. Я яростно жал на педали, несясь в темноте, и время от времени глядел через плечо, проверяя, не потерял ли я свое сокровище.
Сейчас я не могу припомнить во всех подробностях эту первую свою встречу с Бодлером, занявшим потом такое важное место в моей жизни. Помню только, что она пробудила во мне смешанные чувства — восхищенное изумление и почти испуг. Самые яркие стихотворения буквально вознесли меня на вершину блаженства, и я переписал к себе в тетрадь «Предсуществование», «Экзотический аромат» и, конечно, «Приглашение к путешествию»:
Дитя, сестра моя!
Уедем в те края,
Где мы с тобой не разлучаться сможем
[8].
Эти стихи и поныне дороги моему сердцу. Но вот другая сторона его творчества — темная, мрачная, плотская — сбивала меня с толку. Я еще не достиг возраста тревоги и отчаяния. Даже сами названия пугали меня, и я прятал книгу поглубже в шкаф, хотя моей матери в жизни не пришло бы в голову запрещать мне какое бы то ни было чтение. Разве что она иногда спрашивала как бы невзначай: «А тебе еще не рановато это читать?», но окончательное решение всегда оставалось за мной.
Впрочем, Ришпен тоже произвел на меня довольно сильное впечатление, и я несколько месяцев продержал его на столике в изголовье кровати, прежде чем вернуть дяде. Но в противоположность Бодлеру, которого мне еще только предстояло полюбить, Ришпен не оставил в моей душе заметного следа. Во всяком случае, больше я его никогда не перечитывал.
В эти последние годы нашего века, когда все движется и летит с головокружительной быстротой, когда к услугам легионов бездельников — стоит им только мигнуть — реактивные самолеты, которые мгновенно доставляют их на другой конец света в продезинфицированные, кондиционированные отели Калькутты, Нью-Йорка, Токио, Катманду, откуда они возвращаются не более удивленные всем увиденным, чем скажем, мы из наших редких поездок в Орлеан или в Фонтенбло, но зато все более пресыщенные и скучающие, — так вот, я ясно вижу в наше лихорадочное время, до чего же малоподвижно и оседло жила прежде наша семья. Мина никогда не бывала в Париже; может быть, она иногда добиралась до Морэ или Питивье на каком-нибудь попутном дребезжащем автобусе — надо будет спросить об этом Симону, — но она так и не увидела ни гор, ни моря. Впрочем, думаю, у нее и времени-то не хватало даже помечтать об этом; она разглядывала открытки с видами, и этого ей было достаточно. Ее миром был дом, сад, курятник, карьер, а дальше поселок и наконец лес, который, верно, был для нее чем-то вроде Африки или Ориноко. Самым дальним ее путешествием долгое время был переезд из Сен-Жан-де-Брэ в Шалетт — она тогда вышла замуж, а завод как раз начал опустошать деревни, нанимая рабочих. Шестьдесят километров! Для простого люда вселенная нередко ограничивалась несколькими гектарами. На них рождались, на них жили и умирали: короткая траектория от земли к земле. А за пределами их мирка расстилалось некое зыбкое пространство, откуда иногда доходили смутные слухи, а иногда и налетали бури, перед которыми нужно было смиренно согнуть спину. И только война, одна она, способна была сорвать с места этих людей. После долгих изнурительных переходов ошеломленные люди оказывались на чужой, неведомой земле, которая потом вспоминалась им лишь тяготами, голодом, холодом и жестокой, беспощадной бойней.
Мой отец ни в чем не походил на ветерана войны. К войне он относился с ужасом и презрением, угадывая, что в ее истоках лежат страсть к наживе и соперничество хищников. «А расплачиваться, как всегда, приходится маленьким людям!» Впрочем, он никогда по-настоящему и не сражался. В девятнадцать лет он попадает в Салоники; теперь наши враги — турки, эти усатые дикари, разъясняют солдатам, но отцу так и не довелось увидеть ни одного турка, с усами или без оных, и вспоминалось ему впоследствии вовсе не очарование Востока, а военные катера в штормящем море, пляжи, огороженные колючей проволокой, бараки для солдат, тощие, голодные лошади и блистательная неразбериха при передвижении французских войск. Я разочарованно слушал его, в тщетной надежде услышать сказки «Тысячи и одной ночи». Впрочем, я не очень ясно представлял себе, где эти самые Салоники, кажется, я тогда путал их с Константинополем. Скорее всего, он и сам ни в чем не успел разобраться: солдаты высаживались на берег, получали оружие, сидели на месте, ждали, скучали, потом уезжали. Турки с усами так и не вошли в их программу.