Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дети богачей, торговцев, инженеров — одним словом, из «приличных семей» — никогда не играли ни в карьерах, ни в поле и, уж разумеется, не ходили на свалку. Впрочем, и девочки тоже — все без различия, и богатые и бедные, — играли только у себя в саду в куклы или помогали матери по хозяйству. Мы видели их, лишь выходя из школы или за оградами их домов, а еще в церкви — но об этом мне рассказывали те, кто отбывал эту повинность. Они являлись туда в воскресных платьицах, в белых носочках, и матери кричали им на улице: «Не бегай! Не прыгай! Осторожней, испачкаешься. Вот несчастье, до чего неаккуратная!» Разумеется, мы влюблялись — увы, на расстоянии! — и выражали свою любовь как умели: взглядами, подножками, дерганьем за косички, и, конечно, мы пачкали стены надписями вроде «Луи любит Сюзанну», увенчивая их сердцем, пронзенным стрелой, и повергая героя в смущение или в ярость. Иногда соперники в любви тузили друг друга, но драки быстро забывались: игры были важнее девчонок. Мы ловили головастиков старыми горшочками из-под сыра, иногда нам попадались саламандры — этих мы не трогали руками, так как существовало поверье, будто они ядовиты, а еще — что они не горят в огне. Их светлые брюшки с оранжевыми крапинками яркими пятнами мелькали в темной, мутной воде. В сумерках камышовые заросли оглашались лягушачьим кваканьем, влажный туман клубами вздымался над болотом. Мы невольно начинали говорить потише, какое-то смутное беспокойство сковывало нас. И мы возвращались нашими тайными тропками в поселок, унося с собой в консервных банках дневной улов. Мы быстро разбредались по улицам, я шел к дому вместе с Банье, мы были соседями.

Иногда он вдруг останавливался, прижимался спиной к стене и стоял, упрямо насупившись.

— Эй, пошли быстрее! Ты чего?

— Неохота домой, — отвечал он.

— Вот ненормальный! Ты что, всю ночь здесь собираешься торчать?

Глядя под ноги, он пожимал плечами:

— Иди давай, а то опоздаешь.

— А ты?

— Да ну!..

Но я тянул его за рукав, и он наконец сдавался. Мы расставались у его калитки. В глубине сада, за деревьями, светилось кухонное окошко, и, если в доме было тихо, он успокаивался. Тогда мы прощались, он быстро толкал калитку. Но иногда, остановившись у ограды, мы, одинаково смущенные, слушали хриплую брань и выкрики его отца и приглушенный голос матери, отвечавшей ему. Двери в доме с треском хлопали, а однажды раздался грохот разбиваемой посуды.

Я до сих пор помню, как Банье идет по дорожке к дому — маленький, щуплый, в черной рубашке, стянутой пояском, в носках, спускающихся на ботинки. Я знаю: иногда ему приходилось прятаться в саду и пережидать, пока буря в доме не утихнет.

С тяжелым сердцем я бежал по улице и входил в кухню: там было светло, тепло, стол накрыт, и отец спрашивал:

— Ну, полуночник, где ты пропадал?

— Мы играли в карьере.

— Вы прямо не вылезаете из этого карьера! Показывай, что принес сегодня?

Я предъявлял ему свои трофеи, и он с интересом разглядывал их.

— Да они у тебя тут задохнутся, — говорил он, — пойди-ка пересади их в лохань — и быстро за стол!

В хорошую погоду мы оставляли открытой дверь кухни, и тогда до нас доносились крики из соседнего дома.

— Какое несчастье! Бедная женщина! — вздыхала мать. — Это плохо кончится.

Я ел суп и думал о Банье, который, наверное, сидит сейчас за кустами смородины, а рядом с ним банка с головастиками и саламандрами.

Позже мы сменили территорию игр, отважившись продвинуться дальше, на поляну, что за портомойней, за пастбищем и заливными лугами. Мы шли туда по рыбацким тропинкам, вдоль стариц под тополями. Голоса прачек и стук вальков постепенно затихали. Белые и рыжие коровы шумно дышали за оградой лугов. Здесь нас окружал зеленоватый свет, запах мокрой листвы и воды.

Я и правда очень любил нашу реку, тихо несущую свои глубокие, темные воды под сенью ив и тополей. Она возникала внезапно: вдруг из зарослей ирисов и мальв выныривало ее длинное блестящее тело — река напоминала огромную великолепную змею, и мы смутно чувствовали в ней опасность. С тихим причмокиваньем лизала она низкие берега, и ее холодный поток теребил и раздергивал зеленые косы ив. Порой по ней проплывали растрепанные травяные островки с крохотными белыми цветочками и стрекозами. Я вспоминаю приветливые старицы, по которым мы шлепали босиком, островок с заброшенной хижиной, плот из бидонов и досок, который мы проталкивали по протокам сквозь камыши с помощью длинного шеста, распугивая нырков и зимородков. По весне над лугами стоял густой запах сена.

Позднее, в пятнадцать-шестнадцать лет, я тоже наведывался сюда, но я был уже не тот: я вступил в период душевного смятения и меланхолии. Привалившись спиной к стене лачуги, я читал книги. У меня не было ни озера, ни Комбурга, как у Шатобриана, ни пастушьей хижины, но была река, слабое подрагивание листьев и рябь на воде — они питали мою юношескую тоску. Я воображал, что живу здесь, вдали от всех, в этой скромной лачуге, как монах, пишу стихи, разговариваю с птицами, или еще так: в один прекрасный день на берегу появляется заблудившаяся юная девушка с цветами в руках. Время индейцев и негров миновало, но страсть к мечтам не иссякла во мне. Тогда-то, мне кажется, душа моя и замерла в долгом ожидании, которое все еще длится. С книгой под мышкой, мрачный, я шел обратно домой по проселочной дороге. Я неохотно возвращался к людям. От портомойни по улочке поднимались в поселок все те же старухи в серых фартуках, толкая перед собой тачки, нагруженные выстиранным бельем.

Я сижу допоздна, вновь обретая привычное течение моих отроческих вечеров. Вот мать запирает калитку и вешает ключ на гвоздь под почтовым ящиком. Вот она проходит по двору, в доме хлопают двери: одна, потом другая, и по наступившей тишине я догадываюсь, что она наконец легла спать. По всей нашей улице в окнах погас свет, одно только мое окно упорно продолжает светиться, и я вспоминаю все те ночные города, по которым ходил пешком, и то, как всегда зачаровывали меня эти редкие, одиноко горящие во тьме огни, выдавая тех, кто бодрствует, когда весь мир уснул. Иногда я подолгу стоял под такими окнами, тщетно пытаясь разгадать тайну мужчины или женщины, заставлявшую их не спать среди этого пустынного сонного царства. Мне казалось, что только они могут вдохнуть в мою душу любовь, меня тянуло к ним, к их ночному бдению, они словно стояли на страже в своей невидимой башне. Ибо, кроме этого светлого прямоугольника, я ничего не мог различить, и мне оставалось лишь гадать, что побуждало их держаться вот так особняком. Часто я думал: может быть, там читают или пишут книгу, ведь книга способна целиком захватить нас, вырвать из привычного круга бытия. Лачуга стрелочника, мелькавшая на перегоне между Монтаржи и Морэ, была лишь одним из вариантов этой неисчерпаемой темы. Я чувствовал: все мы принадлежим к одному тайному сообществу, где каждый, однако, безнадежно одинок и, встретившись, мы не признаем друг друга.

Итак, вот уже несколько недель, как вновь начались мои ночные бдения, а ведь в последние годы усталость от повседневного труда, а может быть, и возраст вынуждали меня вести общепринятый образ жизни. И только смерть отца, пошатнувшая все мое устоявшееся существование, пробудила во мне старую любовь к ночным часам с их вопрошающей тишиной.

Эти вот записи, которые я делаю, моя рука, авторучка, лист бумаги в светлом круге лампы, порой долгая пауза между двумя фразами, как пролом в стене, откуда внезапно врываются бешеные полчища образов, восстающих против слов, которые пытаются уловить их, запечатлеть, — все это также связано для меня с первыми радостями от «моей собственной комнаты», самого драгоценного подарка моему отрочеству. Я так долго страдал от того, что живу в столовой, и эта комнатушка на втором этаже показалась мне чудом из чудес. Особенно прекрасными были вечера в ней — тишина и уединение буквально гипнотизировали меня, я безоглядно погружался в ночное бодрствование и не слышал даже часов на колокольне, отбивавших там, вдали, время. То был период — мне должно было исполниться четырнадцать лет, — когда я читал все, что попадалось мне под руку, и любая, даже посредственная книга завораживала меня. В конце концов и меня смаривал сон, и я, осторожненько ступая, стараясь не скрипнуть паркетом, шел спать. Однако мою мать, у которой был чуткий сон, нелегко было провести, и каждый вечер, когда я целовал ее на ночь, она говорила: «Спокойной ночи. И не засиживайся слишком поздно».

44
{"b":"277085","o":1}