Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нет, не стану я — хотя стоит только руку протянуть — стучаться в их дверь: «Здравствуйте, мадам, здравствуйте, мсье, не позволите ли мне зайти на минутку взглянуть? Детство, знаете ли… воспоминания… бабушка…» Нужно будет объяснять, оправдываться, а главное, постараться растрогать. Мне, разумеется, ответят: «Да, конечно, войдите, прошу вас. Только извините за беспорядок!» — все они так говорят, хотя какой там беспорядок: ну полотенце, брошенное на стол, или сдвинутая диванная подушечка, или стопка белья на комоде. Зато кругом, куда ни глянь, эмаль, пленка, моющиеся обои. Все неузнаваемо, кроме разве расположения стен, да и те потревожены: новые хозяева передвинули несколько перегородок и построили — да, все-таки построили! — знаменитую лестницу в подвал. «Спасибо, благодарю вас, было очень любезно с вашей стороны!» — но выйду я со смертью в душе, и образ старого дома, мирно живший в моем сердце, смешается с этим новым, исказится, и никогда мне уже не восстановить его в первозданном виде, как я пытаюсь сейчас сделать это с помощью слов. Нет, я вовсе не в претензии на новых владельцев; они такие, какие есть или какими я их себе воображаю — и, может быть, воображаю неверно, — но все равно, они мне подозрительны уже по одному тому, что устроили на месте огорода газон. Ох уж эти мне газоны — болезнь нашего времени! — десять квадратных метров анемичной реденькой травки, которую каждое воскресенье подстригают и причесывают с помощью маленькой, но очень дорогой машинки и по которой, в соответствии со святой французской традицией, «ходить запрещается». И они осмелились! Значит, они не знают, что это был за огород: земля любви и терпения, чудо плодородия, дарующее — прямо с грядки к вам на стол! — свежие овощи с непередаваемым вкусом и ароматом. Но нет, как можно, эти люди сочли бы себя обесчещенными, приложи они руку к земле. Пусть этим низким делом занимаются крестьяне, «мужичье», как они выражаются, хотя ветви их генеалогического древа не так уж далеко ушли от этих «мужицких» корней, стоит руку протянуть — и вот они тут как тут! Но буржуа не желают иметь ничего общего с этими корнями: они служащие контор, банков, страховых обществ, у них чистая работа, и универсам возле дома, и холодильник в кухне, и маленькое авто, которое намывают до блеска по воскресеньям, завершив стрижку газона.

Я прекрасно знаю, что несправедлив, что напрасны мое раздражение, моя упорная неприязнь к новым домовладельцам, к их такому чистенькому, беленькому фасаду, а прежде он был весь обвит густым виноградом с голубыми капельками купороса на листьях. Конечно, этот дом не историческая реликвия, но он — история моей семьи. Вот почему я стараюсь побыстрее пройти мимо, вот почему никогда не войду внутрь, никогда не расскажу им, что наша кошка спала у печной заслонки, и где стояла квашня с ее сытным хлебным запахом, и почему настойку лаванды прятали в уголке стенного шкафа, ни обо всем остальном, что они изгнали из дома вместе с тенями умерших, — прошлое осталось жить только во мне, и я пытаюсь поймать его с помощью слов любви, не спрашивая себя, стоит ли тратить на это силы, уподобляясь тем древним летописцам, чьи хроники преданно хранят образ города, давным-давно сметенного ураганом или занесенного песками.

Но я сбился, болтаю всякий вздор. Я ведь остановился на середине наклонной доски, спускавшейся в подвал, шел мелкими шажками, согнувшись и — да-да, теперь я вспомнил! — непременно подняв кверху правую руку, чтобы в случае чего ухватиться за притолоку. И вот уже запах погреба, его полумрак: может быть, это пещера, но и лес тоже, потому что толстые необструганные еловые стволы стоят посередине, подпирая полы дома. У входа, сразу направо, удобно устроенные полки для инструментов: молотка, клещей, бурава, пилы, гвоздей в жестяных банках, кусков проволоки, веревок, гаек и шурупов. Достаточно протянуть руку, и ты сразу найдешь все, что нужно, в этом кажущемся беспорядке, где, однако, у каждой мелочи есть свое место. Чуть дальше — угольная яма, обведенная дощатым бортиком, — туда нельзя ходить, там темно как в аду, попади в нее разок — и вылезешь черный как дьявол — то-то будет крику и подзатыльников! Так что лучше проследовать мимо нее; в форточку видны кустики герани в саду, собачьи лапы, женские ноги, шагающие по улице, и легкая серебристая паутина с попавшимися мухами и мотыльками. Я поворачиваю налево, но предварительно нажимаю на выключатель, и над моей головой слабо вспыхивает желтоватая лампочка и другая, подальше, в глубине подвала, подсоединенная к первой посредством «жулика» — забавное, но и таящее опасность слово, — нам, детям, под страхом смерти или по крайней мере хорошей трепки запрещалось трогать это руками; витой провод провисал от балки к балке, ободранный, как и все здесь, подклеенный изоляционной лентой, которую таскали с завода, — словом, настоящий очаг замыканий, а ведь замыкания так ни разу и не было, и сейчас мне это кажется просто чудом: дом никогда не горел. Я медлю, я предвкушаю, я вхожу в свою волшебную пещеру, как любитель живописи — в галерею Уффицци: вот здесь Боттичелли в период расцвета, тут Веронезе, там Тициан… Эти фанатичные ценители прекрасного ужасны; я наблюдал, как они сантиметр за сантиметром обсуждали картину, спорили с пеной у рта, кто висит справа от такой-то двери: сначала Тициан? Нет, сначала Веронезе! Ну ладно! Вернемся в подвал: здесь охапка сена для кроликов, старый велосипед без колеса — его не выкинули, видно, надеясь когда-нибудь все же отремонтировать и пустить в ход, — какая-то хромоногая мебель, непонятного вида нагромождение у стены — куча пустых ящиков, что ли? Дальше, под другой отдушиной, груда поленьев, а рядом с ней колода с воткнутым в нее топором, козлы с пилой и мягкий, бесшумный, как ковер, слой опилок на земле. Вот здесь, в этом самом месте, я гладил рукой еловый ствол, его шершавую кору, и, ступая по пухлому, как мох, ковру опилок, зажмуривался, стараясь глубже вобрать в себя запах смолы и проникнуться всей атмосферой этого сумеречного, подземного, своего собственного леса.

Вот мой отец, в одной рубашке с расстегнутым воротом, в подтяжках, точными, уверенными движениями колет дрова, под его топором чурбаки раскалываются с одного удара и, кувыркаясь, валятся на пол, а иногда ударяются о стенку. «Отойди подальше!» — говорит он. И рукавом вытирает пот со лба.

Теперь зайдем в глубь пещеры… но тут воспоминания расплываются: дальше, конечно, стена, стена подвала, но какая она — шершавая, гладкая, с выбоинами, с трещинами? Где были вбиты гвозди — там, тут? И что они скрепляли? Я делаю пол-оборота, и изображение вновь обретает четкость. На досках разложена картошка — ее нужно время от времени очищать от ростков, иначе она высыхает, съеживается и годится разве что на корм курам. Дальше — бочка на каменных подставках, обитая обручами, обернутая мешковиной, с почерневшим краном. Отвернешь его, и струйка вина, журча, побежит в бутылку, надо только не упустить момент, чтобы не пошло через край, иначе на утоптанной земле расплывется лиловатое пятно. Дальше — ветхий шкаф, где хранятся банки, кувшины, пустые горшочки из-под варенья. И наконец старая чугунная плита с остатками зеленой эмали, бак для стирки и подставка для белья, от долгого употребления побелевшая, как кости на солнце. Память дарит мне такую ясную картину, что, кажется, можно все это потрогать, понюхать, увидеть, как наяву, а заодно вызволить из плена забвения еще великое множество прочих мелочей: медный кран, печную трубу, жаровню, прохудившуюся кастрюлю — бедняки ведь ничего не выбрасывают («На что-нибудь да сгодится»), но в этой бережливости, как я думаю, есть и доля привязанности: так из вроде бы никчемных вещей создается в каждой семье скромный музей ее истории.

Я дорого бы дал, чтобы иметь дневник первых лет моего детства. Но в таком малом возрасте душа склонна скорее к излияниям, нежели к самокопанию, и ей еще нет нужды оставлять по себе след. И, напротив, общеизвестно, что отрочество, с его смутным томлением, уже тяготеет к самоанализу, хотя попытки его скорее можно назвать терапевтическими, нежели литературными, и в большинстве своем они быстро сходят на нет.

31
{"b":"277085","o":1}