Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот однажды в воскресенье Ги является мрачнее тучи. Его засыпают вопросами, и он, для вида поломавшись, признается, что у него «финансовые затруднения»: подходит срок одного платежа, ему грозит арест имущества. За обедом он сидит с вытянутым лицом, почти ни к чему не притрагивается. Забыты «Рамона» и «Время, когда цветут вишни»! За десертом он утирает набежавшую слезу. Все взволнованы, утешают беднягу. Туманными намеками он дает понять, что, может быть, родные могли бы ему помочь. Ну ясное дело, они уж и сами об этом думали! Каждый извлекает свои сбережения, и к вечеру кузен отбывает в Париж, благодарный и утешенный. Вероятно, он еще раза два-три после того навещал родных, но теперь держался уже по-другому, слегка отчужденно, и уверял, что все уладится, дайте ему только срок. Это вопрос нескольких недель! Потом кузен вовсе исчез, не писал, не отвечал на теплые письма моего отца, в которых тот по своей скромности и стеснительности ни словом не поминал о деньгах. Воскресенья проходили теперь без кузена, и проходили немного грустно, иногда кто-нибудь, забывшись, восклицал: «Как говорил кузен Ги…», но тут же сконфуженно умолкал. «Что же с ним могло стрястись, с этим негодником?» Тетушка Алиса — воплощение доброты — уверяла, что он обязательно вернется и отдаст деньги. Но он не вернулся, он будто испарился. Странное дело: в семье о нем всегда говорили со смесью нежности, насмешки и легкого сожаления. Все обольстители таковы, во всяком случае наиболее одаренные: казалось бы, есть все основания на них сердиться, а по ним, напротив, скучают.

Я спросил как-то у Симоны:

— Ты помнишь кузена Ги?

— Ну как же. Такой обворожительный. А уж весельчак! Вечно он нас всех смешил до упаду! А потом, он ведь был парижанин и умел пыль в глаза пустить. Но Париж не пошел ему на пользу: он играл, бегал за женщинами…

— А тут еще эта история с деньгами.

— Да, кажется. Я тогда была молодая. Ну что теперь говорить, дело прошлое!

Разумеется, его давно уже нет на свете, но он, вероятно, долго сумел продержаться благодаря изворотливости, обаянию и хорошо подвешенному языку. Может быть, он и сам в конце концов уверовал в собственный Дион-Бутон, а может, в один прекрасный день каким-то чудом крупно выиграл на скачках и стал разъезжать в настоящей, а не картонной машине. Но нет, весьма сомнительно… Стоит всмотреться в фотографию попристальней — и видишь: он не из тех людей, кому улыбается удача. Темные красивые глаза еще могут ввести в заблуждение, но мягкие губы, вялый подбородок обличают слабость характера, неспособного к борьбе, и затаенное отчаяние.

Медленно, но верно приближаются холода. Вот уже несколько ночей подмораживает. Листья дикого винограда засыпали весь двор, по ним скачут дрозды и бранятся между собой, налетая на крошки, которые каждое утро рассыпает для них мать. В саду печально качаются высохшие хризантемы, а стебли помидоров из последних сил цепляются за подпорки.

В уборной, где я бреюсь перед маленьким зеркальцем, висящим на окошке, стекло запотело и скрыло от меня улицу. Машинально я черчу на нем кончиком пальца рожицы, потом стираю их, и в ставшем снова прозрачном квадратике стекла показываются знакомые деревья и крыши, контуры которых слегка искажает тонкая пелена струящегося дождя.

Некогда вот так же запотевало окошко кухни, где мы обычно сидели, и точно так же я рисовал на стекле, а затем стирал разные фигурки. Особенно плотно пар застилал окно по субботам после обеда, в наш банный день. Печку до отказа набивали дровами, грели воду в ведрах и кастрюлях, затем опрокидывали их в старое цинковое корыто. Густое облако пара заполняло кухню, поднималось к потолку, а потом медленно оседало на стены. Именно в этом горячем, каком-то нереальном облаке пара возникает передо мной одна из редких картин моего раннего детства. Я сижу за столом, передо мной положили книжку с картинками — история про селезня Гедеона, — и, когда я поднимаю от нее глаза, я вижу нагое тело отца или матери, по которому струится вода, в багровых отсветах печки оно кажется огромным и белым. Мыльная пена покрывает кожу. Черное курчавое руно на животе удивляет меня. Потом в воздухе мелькают белые полотенца, одежда. Я смотрю на плитки пола, там поблескивают лужицы, отпечатки мокрых ног. Еще один каскад воды над корытом, еще одно белое облако. Мне говорят: «Теперь твоя очередь!» Меня берут на руки. Я шалю, цепляюсь за стол, за свою книжку. Но меня быстро раздевают, я пробую кончиком ноги воду в корыте и кричу: «Слишком горячо!» — или, наоборот: «Слишком холодно!» Я делаю вид, что собираюсь удрать, меня хватают и погружают в воду. Я чувствую на лице жаркое, совсем близкое дыхание открытой печки. Скользкие мыльные руки пробегают по моему телу. Сквозь хриплое гудение огня до меня доносится мяуканье кошки, которая скребется за дверью, просясь в дом, стук голых веток по стене дома и шелест сухой листвы под порывами ветра. Пар давно уже затянул белой пеленой стекла над ситцевой занавеской, задернутой во всю ширину балконной двери. В комнате очень жарко, таинственно-уютно, словно в каком-то экзотическом аквариуме. Я ощущаю, как разливается во мне блаженство, почти сладострастное, переходящее в дремоту, я стараюсь продлить это чудесное разморенное состояние, но меня чуть не насильно вытаскивают из воды: «Хватит, а то растаешь как сахар!» — и закутывают в шершавое банное полотенце, пахнущее щелоком.

Несомненно, именно отсюда идет это видение, которое, впрочем, хорошо знакомо многим другим мужчинам, — образ большой женщины, нежно и терпеливо моющей меня. Этот образ неотделим от кухни, от облаков пара и горьковатого запаха горящих дров. Я вновь обрел эти картины и со смутным волнением узнал их в некоторых фильмах Феллини, но там декорации раздвинуты вширь и фантастичны, как во сне. Да, можно до бесконечности наслаждаться подобными сценами, но, несмотря на все их очарование, тут вступаешь на зыбкую, опасную почву. Не стоит задерживаться там надолго, а то рискуешь в конце концов увязнуть.

А еще был подвал. Его-то ведь я могу восстановить в памяти, оживить образы, сделать их зримыми, осязаемыми. Я как будто снова туда попал. И я замечаю, что воспоминание о нем жило во мне все эти годы, нетронутое, сохранившееся, несмотря на двадцати-тридцатилетнее забвение. Нужен такой вот толчок, чтобы образ вновь ожил, чтобы во всех подробностях, во всех мелочах вдруг сразу вспомнились те места, которые в детстве казались таинственными, заповедными, немножко страшными и были для нас и лесом Броселианды, и лабиринтом, и пещерой Али-Бабы. Конечно, я мог бы с тем же успехом начать с чердака, с курятника, с сарая или с песчаного карьера и со многих других мест — все они, внезапно ожившие, теснятся в моей памяти, просясь наружу; но придется их осторожно оттолкнуть на время, потому что именно подвал в первую очередь требует к себе внимания. Ведь когда предаешься воспоминаниям — да, впрочем, и любому другому занятию, — важно суметь вовремя и верно угадать, чего тебе больше всего хочется и чего хочется вещам и существам, тебя окружающим. Итак, подвал, дышащий прохладой и множеством всяких запахов, которые различаешь по мере того, как продвигаешься вперед, вот как я сейчас, ибо мысленно я уже пробрался туда по наклонной доске, заменяющей лестницу, так и не построенную дедом — смерть помешала ему закончить дом. По доске сперва ступали медленно и осторожно, потом бежали мелкой рысцой, чуть согнувшись, и благополучно спускались вниз, если только не съезжали туда на мягком месте, что иногда случалось даже с бабушкой. Это было постоянным предметом шуток: «Здорово я съехала вниз, как на санках!» Упавший вставал, отряхивал пыль с одежды — вот и все. Никто ни разу ничего себе не сломал, и все отважно шли на риск!

Интересно, думаю я, собрались ли новые хозяева, те, что купили дом после смерти Алисы — это сколько же? десять лет назад! — собрались ли они построить лестницу в подвал? Боюсь, что да, вполне вероятно. Не хочу я туда идти и проверять. Проходя мимо дома, я бессознательно ускоряю шаг и, искоса глядя на фасад, не узнаю его под новой светлой штукатуркой, с этой наполовину замурованной балконной дверью — теперь это чужое, чистенькое и безликое жилище, какие устраивают себе мелкие буржуа из предместья, и нечего о нем ни подумать, ни сказать!

30
{"b":"277085","o":1}