Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вторая фотография — это небольшой портрет в овальной рамке, на оборотной стороне его четким почерком фиолетовыми чернилами сделана дарственная надпись тому, кто должен был стать моим отцом: «От твоей милой в двадцать лет с нежной любовью». Как же все изменилось за это десятилетие! Маленькая девочка превратилась в женщину, но даже и не в этом дело. Улыбка исчезла, уступив место серьезности, почти меланхолии, глаза словно стали больше, волосы подстрижены так коротко, что едва прикрывают уши. Впрочем, позже, после моего рождения, они станут еще короче, подстриженные по моде того времени «под мальчика». Главное, что поражает меня в лице матери, кроме по-прежнему трогательной и словно бы еще ярче проступившей красоты, — это то выражение печали, которому весь фон снимка, туманный и расплывчатый, сообщает нечто романтическое. Страдание, тревога оставили на этом лице свой след, и я вспоминаю слова матери, сказанные мне как-то: «Не так-то легко быть двадцатилетней! В этом возрасте я была не очень-то веселая». На фотографии это сразу бросается в глаза. Впрочем, причин для грусти было более чем достаточно: смерть ее матери, затем отца, затем Андре, четыре военных года и вечная нужда — ведь, пока Жорж был на войне, Жермена должна была кормить все семейство одна, на свои жалкие учительские гроши. Было от чего впасть в меланхолию, хотя я думаю, что деревенская жизнь со своими играми, посиделками, сменами времен года и долгими воскресными прогулками в полях для девушки ее возраста еще не совсем потеряла свою прелесть.

В четырнадцать лет ее посылают в Монтаржи, готовиться к экзаменам по «дополнительному курсу». Она живет пансионеркой у мадам Буассан, грязной, злой, волосатой старухи, в ее мрачной квартире на первом этаже, в самом центре города. Ей отвели узенькую комнатку с железной кроватью, одним соломенным стулом и туалетным столиком, на котором стояли таз и фаянсовый кувшин для умывания; моя мать наверняка чувствовала себя очень одинокой, и, думаю, ей нередко случалось поплакать. В комнате было слишком холодно, и она не могла там заниматься, поэтому ей приходилось готовить свои бесчисленные, так изнурявшие ее задания в кухне, под неумолчное ворчание старухи о том, что керосин, мол, нынче недешев и что нечего здесь ночи просиживать, пора идти спать.

— Но я же еще не кончила заниматься!

— Заниматься, милочка, надо поживее, нечего тут волынку разводить!

Из крана мерно капает вода. Коридор насквозь пропах капустным супом и кошачьей мочой.

Именно в это время, я полагаю, она и переписывала в зеленую тетрадь свои любимые стихи: больше всего Сюлли Прюдома, Жоржа Роденбаха, но также «Марсельезу мира» — тут, несомненно, сказалось влияние Жермены, — потом идут Леконт де Лиль, Виньи, «Младая пленница» Шенье, стихи Верлена, и среди них, конечно, знаменитое «Сердце мое плачет».

Тетрадь эту можно считать своего рода дневником, ибо выбор стихов определялся душевным состоянием моей матери. Томная, тянущая тоска этих любимых ею поэтов, без сомнения, была для нее каким-то чудодейственным эхом ее собственной грусти, одновременно и растравляя, и смягчая ее. А вокруг одни дожди и туманы, тусклые дни, мрачные сумерки и сухая палая листва. Я слишком хорошо помню Монтаржи времен моих отроческих лет, и мне легко вообразить себе, какими глазами моя мать — сирота, оторванная от родных, — смотрела на этот застывший, серый мирок. И для нее тоже здесь была вечная осень!

Когда она старательно списывает «Первое одиночество» Сюлли Прюдома:

Вот школа: мрак и неуют,
Малыш в слезах с утра.
Другие скачут и поют,
Он — в уголку двора, —

я знаю, что она видит: темный школьный двор, похожий на тюремный, пропахший пылью и мокрой шерстью, блестящие от дождя стволы платанов, порывы холодного ветра, лужи, холод, свет в окне класса, где она сейчас сядет за парту и будет заниматься. А ведь есть же где-то другая жизнь: то ли в воспоминаниях о деревне, то ли в предчувствии будущего, туманного, неопределенного, полного неведомых опасностей и тайн. Но пока что кажется, что этой, сегодняшней жизни не видно конца.

Траур, неодолимые препятствия, горести, несчастья — этим словам, которые мало-помалу становятся неотвязными, она пытается противопоставить несколько неубедительно оптимистичных цитат:

Хоть на единый миг — миг счастья безоглядный,
Сменивший горе миг, пред новым горем миг,
Тому, кто хмель любви и радости постиг,
На этот краткий миг пусть станет жизнь отрадной!

И внизу страницы следующий афоризм Байрона:

«Человек — это маятник, бесконечно колеблющийся между улыбкой и слезами».

Вероятно, эти слова вселяли в нее надежду: придет день, который принесет улыбку.

Я обнаружил эту тетрадь, когда мне было четырнадцать лет, а может быть, мать сама мне отдала ее, и, поскольку там еще оставались чистые страницы, я, естественно, продолжал вписывать туда стихи. Мне приятно думать, что мы с моей матерью как бы встретились в этой тетради, что Верлен послужил нам связующим звеном, ведь это им она закончила свои записи и с него же я начал, перейдя затем к Малларме, Рембо, Самену, Корбьеру и Франсису Жамму. Вспоминая свою тогдашнюю упоенность поэзией, я легко могу себе представить, как она наслаждалась стихами, как повторяла их про себя, шагая по улице со школьной сумкой под мышкой или вечером, перед тем как уснуть. В эти отроческие годы поэзия царила в тайниках наших душ и оба мы смутно предчувствовали, что именно в ней заключено главное. Мне страшно думать, что для молодых людей конца нашего века все обстоит иначе. За последние тридцать лет тяжеловесная тупость давит все сильнее и сильнее. И все же кто знает? Несколько лет назад меня пригласили в одну из школ поговорить о поэзии, после моего выступления меня окружили девочки в свитерах и джинсах. «Ну да, мы очень любим поэзию, — уверяли они, — вот, поглядите, мы даже переписываем свои любимые стихи». Взволнованный, я полистал тетрадку, протянутую мне одной из девочек — она стояла передо мной, чуть робея, опустив глаза, покусывая губки. В тетради я нашел стихи Арагона, Превера, Элюара, Десноса и даже стихотворение моего друга Роже Ковальского.

— А вот это где вы нашли?

— Я списала у подружки. Стихотворение мне понравилось, я взяла и переписала.

— Вы что же, передаете свои тетрадки друг другу?

— О, только близким подругам!

Итак, не все еще потеряно. На этих девочек, которые с сияющими глазами слушали стихи и стыдливо признавались в своей любви к слову, в чувствах, пробуждаемых поэзией, надвигалась безжалостная машина, опошляющая и разрушающая умы. Они сопротивлялись ей на свой манер, но я чувствовал, как хрупка и уязвима их стойкость. Сколько времени смогут они еще продержаться? Задай я им этот вопрос, они, без сомнения, убежденно воскликнули бы: «Всю жизнь!» Я снова вспомнил о зеленой тетрадке. Шестьдесят лет спустя эти девочки загорелись той же страстью, повторили то же действо.

После двухлетних занятий моя мать получила аттестат и сдала вступительный экзамен в Педагогический институт. Итак, она будет учительницей. Но во время медицинского осмотра она простодушно признается расспрашивающему ее врачу, что в детстве переболела дифтеритом. Этого оказалось достаточно, чтобы ее не приняли. Она говорила мне, что была не слишком огорчена: ей хотелось самой зарабатывать на жизнь, поскорее стать независимой. И, повинуясь той же неодолимой силе, которая тридцать лет назад толкала подыхавших с голоду крестьян в рабочие предместья, моя мать тоже пошла работать на завод. Уж мне-то никак не следует сожалеть об этом: ведь там она встретит моего отца. Голова идет кругом, как подумаешь, каким случайностям обязаны мы своим существованием.

27
{"b":"277085","o":1}