Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Моя жена всегда говорила, что в расчет надо принимать живых, а мертвые не стоят ничего. К тому же она терпеть не могла никаких церемоний. Я с ней согласен, так что устройте все как можно проще.

Служащий вежливо, но разочарованно склонил голову:

— Да, конечно, простота — это понятно, но ведь вы известный коммерсант, вы занимаете определенное положение…

— Все самое простое!

— Может быть, дубовый гроб…

— Дубовый? — сказал дядя. — А попроще ничего не найдется?

Он не собирался уступать ни на йоту.

— У нас есть сосновые гробы, но…

— Вот это подойдет.

— Но хотя бы ручки, какие-то украшения…

— Не надо.

Служащий записал, сурово и неодобрительно поджав губы.

— По какому классу желаете хоронить?

— По третьему, — приказал дядя, который всегда ездил по железной дороге именно этим классом и даже не подозревал, что траурная церемония имеет гораздо больше разновидностей, а погребальный транспорт делится на семь классов. На минуту это недоразумение вернуло было мастеру похоронных дел некоторые иллюзии, но они быстро рассеялись. Дядя уступил только в вопросе о ручках гроба.

— Чтобы было легче носильщикам, — пояснил он. — А в остальном — седьмой класс.

Служащий проводил нас до двери и сухо попрощался.

Так и прошло погребение, и больше на эту тему разговоров не заводили. Дядя высказался раз и навсегда, и возвращаться к этому было излишне. Когда он умер, его похоронили точно так же.

Мы — выходцы из деревни. Я часто повторяю про себя названия деревень: Сен-Жан-де-Брей, Шюэль, Шантекок, Мельруа, Сен-Жермен-де-Пре. Я раньше приезжал туда с отцом и матерью или с дядей. И хорошо помню эти деревушки; все они казались мне на одно лицо: церковь с колокольней под черепичной кровлей, приземистые домишки, грязные улочки с хлевами, сараями, амбарами, со стогами сена и кучами навоза, в которых яростно рылись куры. За плохонькими вывесками скрывались всякие лавчонки и прочие заведения: бакалея, булочная, кузница, кафе со своим очагом и длинными столами. И все это довольно бедно красками — серые стены, серые ставни, черный шифер, красновато-коричневая черепица. Лишь кое-где в окнах с наступлением лета вспыхивали красным пламенем герани в консервных банках или надтреснутых горшках — сажали их старушки, которым только это и оставалось в жизни. У остальных не было на цветы ни времени, ни охоты.

Мне говорили:

— Посмотри-ка! Это школа Жермены, это наш дом, а там была мастерская отца.

Или же:

— Когда я была маленькая, мы ходили по воскресеньям гулять вон туда, в ельник. Собирали землянику, ежевику…

Я отвечал: «Да-да, вижу», но в то время это меня совсем не интересовало, печальный вид этих деревень нагонял на меня чудовищную тоску. Летом еще куда ни шло, было свое очарование в золотистых нивах, в зеленых пастбищах с рыже-белыми коровами, в живых изгородях, в рощицах, где ворковали горлицы. Но зимой! Серые тучи, вязкий туман, безжалостные дожди, заливающие опустевшие поля! Жалкие домишки, сотрясаемые порывами ветра. Тьма уже в пять часов дня и тусклый свет лампы. И мертвая тишина, если не считать собачьего лая да жалобного мычания коров в хлеву.

А я был молод, я грезил о Париже, о Юге. В голове у меня роились книжные образы, мне грезились кипарисы на белых холмах и море вдали, за оливами, прекрасное темно-синее море. Я недоумевал: «Как это люди могут заживо похоронить себя в такой гнусной дыре?!» Я был убежден, что подобная жизнь хуже всякой тюрьмы, ведь из тюрьмы надеешься хоть когда-нибудь выйти. Но тут! Всю свою жизнь тонуть в грязи, копать свеклу, чистить коров! Кое-кто из молодежи бежал в город, они поступали работать на завод, но я слишком хорошо знал, что одно другого стоит. А те, кто оставался, — они отсюда уже не двинутся. Женщины, расплывшиеся и бесформенные уже к тридцати годам, грязная детвора — и ничего, кроме разве сидра, чтобы позабыть о горестях и нищете. За околицей, за свекловичными полями, лежало кладбище — предел их жизни. Вот какими они виделись мне, эти деревни провинции Гатинэ, когда мне было шестнадцать лет. И тщетно мать с умилением нашептывала мне о кустах боярышника и об аромате яблок — я мечтал о другом. Недавно я перечел дядины воспоминания. Я обнаружил там подмеченные им поэтические стороны деревенской жизни, он временами писал о ней взволнованно, но, с другой стороны, в его описаниях много места занимают также нужда, грязь, глупость и пьянство, злобные сплетни, скаредность. Дядя тоже не всегда испытывал нежность к деревне. И мне понятно, отчего он решил бежать оттуда — как Андре, как моя мать, — вероятно, оттого, что все они читали книги и видели больше и дальше, чем остальные. Да, скорее всего, им помогли книги. Их мать тоже знала грамоту, что по тем временам было редкостью в деревне, но она была женщиной, и это ее умение пропало втуне. А отец попытался научиться читать в пятьдесят лет, потому что у него была страсть к политике и он хотел читать газеты, чтобы во всем разбираться самостоятельно. Но для него было уже слишком поздно.

Вот уже несколько дней я думаю о деревне, пытаюсь представить себе, какой она выглядела в начале века. Я больше не испытываю к ней прежнего безразличия, напротив, во мне родилось что-то вроде любопытства и почти нежность.

Я говорю матери:

— Давай возьмем машину и отправимся за город, проедемся по деревням…

Сперва она отказалась: ей не хотелось выходить из дому, показываться на люди.

— Ты же знаешь, я так устала.

— Да никого мы не встретим, не бойся! Тебе это будет только на пользу. А мне хотелось бы побывать в этих местах, а то я их уже и забывать стал. И потом, ты мне расскажешь о них.

Наконец она согласилась, может быть, после смерти моего отца в ее душе, как и в моей, тоже пробудилось желание окунуться в прошлое, навестить места, к которым он был привязан. Впрочем, в нашем Гатинэ, в этом богом забытом крае, мало что изменилось, только кое-где понастроили гаражи из гофрированного железа да несколько мелких ферм отреставрировано под старину парижанами. Мини-тракторы сменили лошадей, так что пришлось вырубить большинство живых изгородей и яблонь, которые, по-видимому, мешали им разворачиваться и маневрировать. Но сами деревни сохранили прежний свой облик, и матери не составляло большого труда отыскать их дом, мастерскую Жоржа и школу, где учила детей Жермена. Я поставил машину на церковной площади, и мы медленно зашагали по пустынным улицам, моя мать то и дело говорила:

— Вот, кажется, здесь жила мамаша Шапюи, мы к ней ходили за молоком, или же нет, не здесь, а вон там…

Она не помнила наверняка. Иногда чья-то рука приподнимала край занавески, чьи-то глаза следили за нами из полумрака комнаты. Мимо нас проковыляла старушка, согнутая в три погибели, вся в черном, с шерстяным платком на голове — такой же носила когда-то наша Мина.

Я подошел к бывшей мастерской Жоржа, превращенной в сарай, — дверь была на замке. Напрасно я вглядывался в крошечное оконце — стекла такие грязные, пыльные, затянутые паутиной, что невозможно разглядеть ничего внутри. Лишь на полу смутно угадывались какие-то обломки, ящики, тряпье: все казалось здесь таким заброшенным. В соседнем дворе затявкала собака.

— Ничего не видно!

— Но он тут работал, это точно. Посередине стоял верстак, по стенам был развешан инструмент, а в углу — куча щепок, которыми он топил печку зимой. А там, за загородкой, он сушил дерево: березовые и буковые стволы.

Мы пошли дальше, у школы я спросил ее:

— Ну как ты? Не слишком устала?

— Нет. Вон смотри, там был класс Жермены, а на втором этаже ее квартирка. Когда Андре заболел, он поселился в задней комнате, которая выходила в сад.

Школа казалась пустой, но, когда начало смеркаться, в одном из окон зажегся свет.

На обратном пути, в машине, я начал расспрашивать мать о семье, которую очень мало знал и которая до сей поры совсем не интересовала меня.

15
{"b":"277085","o":1}