Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот сейчас, написав эти строки, я спрашиваю себя: не привлекало ли меня к этому человеку его сходство с дядей Жоржем, которого я так часто видел сидящим в той же позе возле печурки в своей мастерской; однажды он рассказал мне, как в войну 14-го года ему случалось читать, сидя на передке повозки, на которой он ездил на передовую, лошади хорошо знали дорогу, и он мог полностью им довериться. Нет, он вовсе не был храбрее других! Если снаряды падали слишком близко, он совал книгу в карман и, прищелкнув языком, пускал лошадей в галоп. Да, тогда многие увлекались чтением, а он больше других, вот он и решил, что не должен умереть, прежде чем сам напишет книгу. Эту страсть к чтению я унаследовал от него. И сейчас еще бросить книгу на пол для меня такое же преступление, как бросить кусок хлеба.

Чего искал, к чему стремился дядя Жорж, создавая свою книгу, исписывая страницу за страницей непривычной, чуть дрожащей рукой? Какая сила заставила его вот так внезапно, в свои семьдесят восемь лет, когда он закрыл мастерскую и лавку, составлявшие содержание большей части его жизни, пуститься в эту авантюру, которая захватила его целиком? Когда я подарил ему один из своих романов, он сказал мне:

— Ты молодец, я горжусь тобой. Ты, наверное, и сам доволен, а? Знаешь, я ведь тоже собираюсь написать кое-что: свои мемуары, хочу рассказать обо всем, что я пережил и узнал. Ведь сколько народу прошло через эту лавку! Я тут время от времени кое-что записываю…

И он вынул из кармана своего комбинезона пачку листков: клочки оберточной бумаги, старые конверты, на которых он набрасывал где несколько слов, где фразу, положив их на уголок верстака или на колени. Я представляю себе, как, сидя возле печурки, с очками на носу, он описывал, как мог, какой-нибудь эпизод из своей жизни, припоминая чьи-то слова, чье-то лицо. Если входил покупатель — думаю, в последние годы это случалось все реже, — он кричал: «Сейчас иду. Минуточку, сейчас, сейчас!» Он дописывал фразу и совал листок в карман. Потом он занимался пришедшим крестьянином — подбирал ему пару башмаков или сабо, — неизменно любезный, говорливый, помнящий все и вся, умеющий с каждым поговорить о том, что особенно близко собеседнику. «Как жена? А детишки? А бабушка? Картошка-то нынче хорошая уродилась? Как, вы продали свой виноградник? Читали сегодня статью Мендес-Франса?» Когда клиент уходил, он снова шел к своей печурке, грел у огня руки и вновь принимался за свои записки.

— Да-да, я тоже напишу книгу. Вот увидишь!

Я отвечал ему: «Чудесно, прекрасная мысль!» — но, признаться, вначале не слишком верил в эту затею. Столько людей говорили мне, что собираются написать книгу, и мало кто из них действительно сделал это, но шло время, и я проникся его увлеченностью, начал давать советы: не слишком вдаваться в политику или «философию» — он был просто одержим этим, — а писать о чем-то более конкретном: о деревнях, о ремесленниках, о союзах подмастерьев, о том, как люди жили. Он же, напротив, намеревался в первую очередь написать о «знаменитых людях», с которыми ему довелось встречаться. Но к моему мнению он прислушивался: «Ты так считаешь? Ага, может, ты и прав. Это идея».

Потом внезапно эта мысль захватила его целиком. Его дочь Жаклина рассказывала мне, что, поселившись в своем домишке в Клозье, где был огромный сад, который ныне захватили, поглотили дома-башни, он принялся лихорадочно писать, писать с утра до вечера и, верно, даже по ночам. Сперва дочь забеспокоилась: «В твои-то годы!» Мне кажется, вначале она тоже по-настоящему не верила в его затею: мол, это просто навязчивая идея, старческая причуда. Но его убежденность, его вера постепенно заразили и ее. Он исписывал школьные тетради карандашом, вкривь и вкось, страницу за страницей — по двадцать, по тридцать в день — и все это сваливал на стол, не перечитывая написанного, он весь был во власти теснившихся в его голове образов.

— Вот видишь, дело движется, — говорил он мне. — Знаешь, прямо невероятно — я уже не могу остановиться! Знал бы ты, что творится у меня в голове! Все стоит перед глазами, я ничего не забыл. Я мог бы писать и писать долгие годы: тысячу, две тысячи страниц, да сколько угодно!

Мне была знакома эта страсть, этот горящий взгляд. Он почти совсем облысел, черты лица смягчились, ходил он мелкими шажками. Но стоило ему заговорить о своей книге, удивительная метаморфоза происходила с ним. Я вспоминал, как лет десять, двадцать назад он, прилежно склонившись над верстаком, вырезал сабо точными, сильными движениями, и когда он заводил речь о своей работе, о свободе, об анархизме, то вдруг вскидывал голову и его глаза вспыхивали мрачным блеском. А нынче движения его стали медлительными, он весь как-то отяжелел — ему шел восьмидесятый год! — но голова оставалась по-прежнему ясной и прежний пыл не угас.

— Можно мне почитать?

— На, бери!

И он протягивал мне стопку листков.

— Выбери сам, — просил я его. — Дай мне десять-двадцать страниц.

Его грубая рука с набрякшими венами, в коричневых старческих пятнах рылась в листках, нерешительно вытягивала из пачки то один, то другой.

— Вот, возьми это, если хочешь.

Я читал. Сидя напротив меня в кресле, сложив на коленях руки, он поглядывал в окно на небо, на деревья. Внезапно умолкнув, он ждал, а может быть, размышлял о чем-то своем, о словах, просившихся на бумагу, которые, как только я уйду, нужно будет не забыть записать.

Я говорил:

— Это написано хорошо, основательно. Здесь все правдиво, чувствуется дыхание жизни, реальные факты, а не голые идеи. Твои образы как живые, а это главное.

Иногда я говорил ему также о грамматике, о прилагательных, о пунктуации. Он улыбался, он поднимал руку, останавливая меня с видом одновременно покорным и скромным.

— Ох эта пунктуация! Мысли бегут так стремительно, тут не до знаков препинания, понимаешь?

— Но когда ты делаешь сабо, ты сперва их вырезаешь, выдалбливаешь, но этого ведь недостаточно, ты сам мне часто говорил, да и я не раз наблюдал тебя за работой. Ты стараешься придать им красивую форму, ты их обтачиваешь, полируешь. Только тогда они становятся действительно твоими сабо, которые ты распознаешь среди тысячи чужих, — это твои собственные слова. Ну вот, а когда пишешь книги — то же самое.

— Ты прав, — отвечал он. — Но дерево… с деревом я имел дело всю свою жизнь. А слова меня просто захлестывают, я еле успеваю их записывать.

Так он писал почти целый год, без передышки, до изнеможения, складывая кипы бумаг у себя в спальне, на ночном столике, в шкафу и даже под кроватью. Листки лежали повсюду, стопки и пачки разных размеров. Казалось, он никогда не остановится. Но однажды он все-таки остановился, объявил, что «покамест» он закончил. Ему, конечно, надо еще много всего описать, но этим он займется позднее. А сейчас снова примется за свой сад. Ему исполнился восемьдесят один год, а он вскапывал, полол, поливал, как привык делать это всю свою жизнь, по вечерам, после работы в мастерской, разве только нагибаться ему теперь было много труднее, да и движения стали еще медленнее.

Потом он перечел все написанное, разложил по порядку страницы и наконец вручил всю рукопись Жаклине. Она начала читать с некоторой опаской, которая постепенно сменилась восхищением. Наконец, после бессонной ночи, проведенной за чтением, она прослезилась, обняла Жоржа и заявила, что это прекрасная книга. Он покачивал головой, слегка взволнованный ее словами, но, как будто ничего не произошло, продолжал макать хлеб в кофе и есть, слегка причмокивая.

— Я так рада, отец, ах, как я рада, что ты написал все это! Я так горжусь тобой. И знаешь, что теперь нужно сделать? Ну так вот, нужно это издать!

На что он ответил, вскинув голову:

— Само собой! Почему бы и нет?!

Он вдруг почувствовал себя уверенным, счастливым, неуязвимым.

— У меня идея, — сказал он. — Пошлю-ка я это Симоне де Бовуар. Она славная женщина. Я ведь ничего не смыслю в этих самых издательских делах — вот пусть она скажет, что об этом думает, и я уверен, она мне поможет.

12
{"b":"277085","o":1}