Петя настороженно задумался и сейчас же быстро вырезал из тетради все, что было записано сегодня, и уничтожил.
* * *
«Как жалко, что нельзя записать в дневник сегодняшней встречи с Иваном Никитичем. Незабываемая встреча, а все-таки что-нибудь могу забыть. А хотелось бы рассказать Зине о ней все, как было, — ночью, лежа в постели, думал Петя. — Я и не заметил его за деревом. Первое, что он сказал:
— Не удивляйся, что наткнулся на тебя, я тут теперь как надзиратель над их постами. Скоро они будут жалованье мне платить.
И тоненько засмеялся.
Он не забыл о нашей ссоре. Он вот как сказал:
— Петро, я тогда, на кладбище, не учел одного, что ты еще рядовой, и спросил с тебя как с командира дивизии.
А дальше он сказал:
— Завтра пойдешь в город. С отцом встретишься.
От радости я чуть было не забыл спросить его, что же нам делать с фотографией полковника Мокке…
Он очень обрадовался подарку полковника.
— Эта фотография будет вашей защитой, защитой яра, — сказал он. — Ни за что не выбрасывайте подарка.
И опять тоненько засмеялся и посоветовал:
— Досадно Марии Федоровне видеть его, так пусть она для облегчения сердца иной раз возьмет и покажет кукиш ему — портрету».
В этом месте своих воспоминаний о сегодняшней встрече с плотником Опенкиным Петя не выдержал и засмеялся.
— Петька, ты чему так рад? — приподнимаясь с подушки, спросила Мария Федоровна.
— Подарку полковника Мокке — его портрету.
— Ты своим умом дошел до этого? — обидчиво спросила мать.
— Один умный и хороший человек подсказал. Он сказал, чтобы ты для облегчения сердца показывала кукиш этому портрету.
— Врун. Это ты сам придумал. Хорошо придумал. — И Мария Федоровна засмеялась и потом не могла сдержать смех.
Петя вскочил с кровати и вместе с постелью в охапке перебежал из гостиной к матери в спальню и, раскинув матрац на полу, сказал:
— Мама, давай вместе посмеемся, — и, свалившись, стал смеяться. В его смехе были и восхищение старым плотником, и мечта о скорой встрече с отцом, и радость, что утешил мать. — Мама, ты что-нибудь в темноте видишь?
— Нет, не вижу.
— Я уже три кукиша показал тому Мокке, что стоит на рояле!
— И я ему один показала. И правда, немного легче стало, — сквозь смех говорила Мария Федоровна.
И сегодня, как вчера, стоял осенний пасмурный день с вольным восточным ветерком и низкими, плоскими облаками, похожими на весенний иглистый лед. И сегодня, как вчера, где-то левей Куричьей косы стучали пушки так, как будто огромными молотами кто-то злой утрамбовывал землю и она, жалуясь, глухо гудела.
И оттого, что земля жалобно гудела, а порой под разрывами тяжелых бомб трескалась так, будто тысячи деревьев, в одно мгновение разламываясь, валились вниз, в стегачевском флигеле стояла унылая тишина. Уныло-тихими казались Марии Федоровне и безлюдный обрывистый берег залива, и зеленовато-желтые, пенистые волны, хотя они безостановочно бежали одна за другой, неумолчно шумели, разбиваясь о берега мыса, на котором расположился онемевший город. Что в нем делается?.. Даже высокие серые трубы заводских цехов перестали дымить.
— Хоть бы кто пришел оттуда!.. Хоть бы кто рассказал, о чем там думают люди? На что они надеются? — разговаривала с собой Мария Федоровна. На коленях у нее лежала полотняная дорожка. На ней она старательно вышивала ярко-красные большие цветки мака. Она пристрастилась к вышиванию в те дни, когда не было Пети. Кропотливая, мелкая работа хоть на короткое время отвлекала ее от тревожных дум о сыне.
Сейчас сын жил дома, был здоров, хлопотал во дворе… Но он чего-то ждал, чего-то искал глазами так, что у Марии Федоровны все больше росла тревога за него.
«Чувствую, что он, как птица, вспорхнет и улетит. Опять улетит…»
За окном мелькнула фигура Пети, пробежавшего от сарая к дому. Под мышкой у него неярко блеснул небольшой топор. Полы незастегнутого пальто развевались от ветра. Каблуки сначала часто простучали на крыльце, потом в коридоре и стали глохнуть, уходя в землю.
«Опять полез в погреб исправлять ступеньки лестницы. Хочет, чтоб мне легче было спускаться, когда наши бомбят гавань… Поправил скобы на калитке, чтобы засов прочнее держался. Все спешит сделать перед дорогой. Не хочет оставаться в долгу у матери. Одного он только не понимает — что я сама бы десять раз все это сделала, лишь бы уберечь его… Интересно, что он записал вчера в свой дневник?»
Мария Федоровна пошла за серой Петиной тетрадью, но не успела ее взять — сын весело закричал ей со двора:
— Мама, а к нам из города гостья!
— Кто такая? — кинулась к окну Мария Федоровна.
— Клавдия Григорьевна! Сушкова!
— Да где ты ее видишь?
Петя, стоя на табурете, связывал потертую веревку, протянутую от крыльца через шесты к сараю. С табурета он и кричал матери, кивая за ворота.
— Мне ее отсюда очень хорошо видно. Она уже к калитке подходит!
Петя, спрыгнув на землю, побежал встречать Клавдию Григорьевну.
* * *
Через пять минут, нацеловавшись и наплакавшись, Мария Федоровна Стегачева и Клавдия Григорьевна Сушкова сидели рядом и, посматривая друг на друга еще не высохшими глазами, вели тихий, но жаркий разговор о тех, кто успел уйти из города, кто погиб и кто остался там.
— Клава, миленькая, а вот этот… живой? Ведь мы с Петькой сидим тут как на необитаемом острове! Как вы там?
— И не говори, Мария, и не спрашивай! Какая уж там жизнь: день да ночь — сутки прочь. Если положено терпеть двести суток, то утешаешься, что осталось сто девяносто девять. Кто-нибудь доживет до светлого дня… А вот мой папочка не дожил… не дожил…
Подруги снова обнимаются, потом вспоминают, каким сердечным отцом для одной из них был старый садовник Сушков и каким близким знакомым был он для другой.
— Пойдем посмотрим на его могилу. Мария, ты знаешь, где она? Туда не опасно?
Могила Григория Степановича Сушкова — тут же, в первомайском колхозном саду, в двухстах метрах от стегачевского подворья.
Мария Федоровна по дороге рассказывает, что она выскочила из дому, когда близко в саду раздался этот выстрел. Она издали увидела, что Григорий Степанович без шапки стоял около груши и держался за дерево. От груши уходили два фашистских солдата: один — с автоматом, а другой — с топором в руке и с пилой под мышкой. Они уходили к заливу.
— Признаюсь тебе, Клава, я испугалась, когда Григорий Степанович оторвался от груши и упал. Тут я кинулась домой.
И так как фашисты, по рассказу Марии Федоровны, и теперь заходят в сад подпилить яблоню или грушу на топку, то подругам легко было понять, что произошло 22 октября в колхозном саду.
— Они, наверное, срезали в саду мичуринский бергамотный ранет?.. Он так дорожил им!
Свежий красноглинистый могильный холмик. Опершись о плечо подруги, Клавдия Григорьевна плачет и, покачивая головой, слушает Марию Федоровну.
— Я, Клава, из дому сейчас же выбежала. Думаю: а может, только ранен и ему нужна помощь?.. Прибежала, а он мертвый. Лежал тут целый день, а ночью его кто-то схоронил. Кто?.. Не знаю. Пришла утром, а тут уже могила, а еще через день эта плитка появилась.
Каменная серая плитка. Весит она, наверное, килограммов восемнадцать — двадцать. Камень — степной, мягкий известняк. На нем не так трудно было высечь короткую, скупую надпись:
«Григорию Степановичу Сушкову — колхозному садовнику, патриоту. Вечно будем помнить!»
— Ну, что бы ему отойти, не упорствовать, отойти от них подальше! Они все равно, если захотят, все вырубят. Надо было потерпеть, — повторяла Сушкова.
Петя, провожавший мать и ее подругу к могиле садовника Сушкова, стоял в стороне и с настороженным вниманием прислушивался. В словах и поведении Сушковой было что-то такое, отчего Пете становилось и грустно, и досадно.
Ему бы отойти и спрятаться от них, остался бы жив и еще жил бы и жил, — говорила Клавдия Григорьевна, усиленно вытирая скомканным платком покрасневший нос.